— Веху! Веху Лориса не забудь, — внушительно сказал Ротбек и солидным баском пропел: второй эскадрон, равнение налево рысью!..
За окном то светило, то скрывалось солнце, на дворе шурхали щётки отчищая на завтра потники и рейтузы, а из избы неслись сигналы и звонкие молодые голоса, задорно кричавшие:
— Полевым гал-лоп-пом!
— В резервную колонну!
Солдаты улыбались и говорили одобрительно: «Ишь ты. Как молодые петухи на заре раскричались. А ловко Саша Гриценкину голосу подражает… Ротбек-то, Ротбек-то — лучше штаб-трубача подаёт сигналы. Музыкант!»
XLV
Смотр сошёл отлично. На двенадцать баллов, — сказал начальник дивизии. От Великого князя, стоявшего на холме подле Царского валика, два раза прислали сказать, что Великий князь благодарит. Никто не упал, заезды были чистые, разрывов между взводами не было. Плечом заходили отлично, полевой галоп был в норму — словом, всё было прекрасно, как и должно быть в нашем полку. После смотра был завтрак в собрании, с трубачами и начальником дивизии.
Начальник дивизии со своим штабом только что уехал, и провожавшие его на крыльцо офицеры вернулись обратно в столовую доедать мороженое и допивать вино. Барон, счастливый и довольный успехом, не сомневающийся теперь, что к весне получит бригаду и отдохнёт, расстегнул китель на толстом животе и, раскуривая сигару и улыбаясь красным толстым лицом, говорил Репнину:
— Это он, маленький шпиц-бубе, отлично придумывал. Вехи поставить. Я приезжал, гляжу веха тут, веха там — отлично направление держать. Господа! — сказал он, обращаясь к офицерам, сидевшим за большим столом. — Господа, следуйте моему примеру. Нижняя пуговица долой и вынь — патрон! Можете курить. Славний польк! Славная молодёжь, — сказал он, обращаясь к Репнину.
Стол гудел голосами, как улей. Из соседней комнаты, стеклянного балкона, заглушая голоса, звучали трубы оркестра. Трубачи играли попурри из итальянских песен.
Солнце то показывалось, то исчезало, закрытое большими белыми тучами, за окном беспокойно трепетала листами осина. Холодный ветер поднимался с моря, предвещая дождь.
На дальнем углу стола, окружённый молодёжью, сидел красный безусый голубоглазый Ротбек и глубокомысленно говорил:
— Пью за здоровье генерала Пуфа первый раз. Я приподнимаюсь один раз, бью один раз одним пальцем правой руки, потом один раз одним пальцем левой руки, стучу один раз правой ногой, один раз левой ногой и делаю один глоток шампанского, так, Петрищев?
— Так. Только начинаешь со стучания пальцами, а приподнимаешься в конце, — серьёзно говорил Петрищев.
— Ладно. Итак, я начинаю. Дай Бог не сбиться. Пью за здоровье генерала Пуфа первый раз!
На другом конце Мацнев, Гриценко и Фетисов рассуждали о том, отчего произошла философия.
— Сознайся, Иван Сергеевич, что философия — это ерунда, — говорил хмельной Гриценко. — От несварения желудка происходит твоя философия.
— Моя, может быть, да, — отвечал спокойно Мацнев, — но нельзя отрицать Сократа, Платона, нельзя закрыть глаза на Канта, Шопенгауэра и Ницше наконец, милый друг, у нас растёт на глазах целое учение, которое может перевернуть весь мир и опрокинуть христианство. Это учение Маркса.
— А ты читал его? — спросил Гриценко. Мацнев замялся.
— То есть всего, милый друг, я не прочёл. Не удосужился, да и скучно написано, тяжело читать. Но, знаешь, проповедь ужасная. Если она ляжет на тяжёлые русские мозги, с нашею и без того большою склонностью к разбою и бунту, я не знаю, что будет.
— Пережили мы Разина, пережили Булавина и Пугачёва, Бог даст перемелем и Маркса.
— Да, но то были простые грубые казаки, а тут немец-философ, тут — наука.
— А ну её. Не пугай! Живём!
— Пью за здоровье генерала Пуф-пуфа второй раз, — торжественно звучал по столовой голос Ротбека. — Я ударяю двумя пальцами по столу два раза, я два раза стучу ногой, два раза приподнимаюсь и делаю два глотка. Вот так.
— А он намажется, — кивая на Ротбека головою, сказал Мацнев.
— Ну и пусть. Он молодчик. Славный офицер, — сказал Гриценко. — Вот такие нам нужны. Такой не задумается в атаку броситься, умереть без жалобы и без стона. Ты посмотри — у него взвод в порядке, солдата он не распускает, но и тянет умело, все у него хорошо. Куда ни пошлёшь его, что ни прикажешь — на все только: слушаюсь.
— Да, он тоже философ, — сказал Мацнев. — Такие люди, как он, люди без широких запросов — счастливые люди. Им солнце улыбнулось в день их рождения, и улыбка солнца осталась у них навсегда. Солнце ослепило их. Они не видят ничего грозного и страшного.
— А что ты видишь грозное? Что каркаешь, как ворона? Наша жизнь катится безмятежно. Помнишь, ты как-то сравнил её с блестящим пиром, когда на столе наставлено много прекрасных блюд. Бери, ешь, пей, всё твоё.
— Страх берёт, Павел Иванович, моё ли? А ну как придёт кто другой и оттолкнёт и скажет — довольно! И я хочу!
— Э, милый друг. На всех хватит.
— Но сколько лежит кругом голодных и жаждет хотя крошек, падающих со стола. А что, если озлобятся?
— Голодные слабы и покорны. В них нет ни силы, ни злобы. Страшны только сытые.