— А вы считаете, что он борется, — кокетливо, исподлобья глядя на Самойлова, сказала сестра.
— Конечно, — отвечал Самойлов.
— По-моему, давно плывёт по течению.
— С каких пор?
— С той самой поры, как он был уверен, что свалил Свиньина, а Свиньин перебежал ему дорогу и через Императрицу свалил его самого.
— Но ведь теперь он достиг желаемого.
— Поздно, Николай Захарович. Он достиг, чтобы мстить. Я знаю его татарскую натуру, он жестоко отомстит. Это один из главных деятелей надвигающейся революции.
— Ш-шш, Любовь Матвеевна! В салоне графини Палтовой, в присутствии почти Двора и коронованных особ такие страшные слова.
— Я говорю то, что все говорят. Этот раут, Николай Захарович, — это пир во время чумы. Это пир Навуходоносора. Мне все кажется, что раздвинется занавес на сцене и вместо милой графини Палтовой за роялем я увижу чью-то страшную руку, которая напишет: мене, текел, фарес…
— И вам не страшно?
— И даже очень. Нет, в самом деле, посмотрите, Николай Захарович, ведь это не люди кругом, не русские люди, живущие в столице во время величайшей войны, а это ходячие партии. С нами и против нас. У каждого своя платформа и эта платформа для него всё.
— Ну, а вы на какой, Любовь Матвеевна? — улыбаясь спросил Самойлов.
— Я? Моя платформа — живи и жить давай другим. С тех пор, как муж меня бросил, я должна была что-либо делать. Я оглянулась — искать друга, добывать развод — это всегда роняет. Я пошла по другому пути и смотрите, как все меня уважают.
— От них же первый есмь аз. Могу я рассчитывать на вашу благосклонность?
— Если будете паинькой и не будете делать заранее масляных глаз, чего я терпеть не могу. У меня les affaires sont les affaires[43]
!XVIII
Тёмно-синяя бархатная занавесь, украшенная по низу золотым меандром и бахромою и подвешенная на больших кольцах, медленно раздвинулась на две половины, но вместо таинственной руки, которую ожидала Любовь Матвеевна, на сцене появился прапорщик Кноп. В модном френче с длинной юбкой, в защитных шароварах и сапогах с гетрами, припомаженный и подвитой, он не походил на офицера. Это был актёр, неискусно вырядившийся в офицерскую форму. Но главное тут, на сцене, при свете рампы было ясно видно, что это не только не офицер, но это развязный и нахальный еврей.
Как мог он попасть в полк? Как мог пробраться в офицеры? Как мог попасть в наш полк, думали, глядя на него граф Палтов и другие кадровые офицеры полка.
Зал затих.
С гитарой в руках, небрежно похаживая вдоль рампы, Кноп ожидал, когда станет совсем тихо, и тогда вместе с трелью гитары и ударами костяшками пальцев по деке, подобными отдалённому барабанному бою, бросил коротко:
— Солдаты идут!..
Красиво и талантливо он рисовал чувства ребёнка, девушки, женщины и старика, стоящих у окна и глядящих на проходящий мимо полк. Искусно поставленный и заглушённый граммофон то играл все удаляющийся пехотный марш, то рассыпался треском барабанов.
— Солдаты идут! Солдаты, солдаты, солдаты идут, играют и поют… Иллюзия была так сильна, что многие поворачивали головы к задрапированным тяжёлыми занавесями окнам.