— Сдавайтесь! — кричали гусары. Но выстрелы не смолкали Тяжёлые палаши шашек молотили черепа, и пики пронизывали груди и доходили до самых ранцев, и падали, неестественно согнувшись, люди. Поле стихало.
Саблин стоял на том же месте, придерживая взволнованную атакой Леду, и ждал, что будет дальше.
К нему подскакал гусарский подпрапорщик. Это был бравый богатырь-солдат. Вся грудь его лошади была залита тёмно-красною кровью, по шашке густилась и текла кровь, смешавшаяся с песком. Лицо его было белое как полотно, глаза горели, как угли. Он был взволнован и счастлив.
Счастлив!
— Саблин отлично запомнил его лицо. Оно было счастливо. Оно горело отвагой и счастьем.— Четырнадцать зарубил, ваше превосходительство, — салютуя окровавленной шашкой и круто останавливая свою разгорячённую лошадь, воскликнул он.
— Молодец, — сказал Саблин.
— Рад стараться, ваше превосходительство!
— А кровь это не ваша? Не ранены?
— Никак, нет! Его
это кровь, — гордо отвечал подпрапорщик, — лошадь маленько штыком царапнули. И то не беда! — И он засмеялся, и было что-то невыразимо жёсткое в оскаленных под гусарскими усами зубах.Саблин тронул лошадь и поехал шагом по полю к деревне, которую атаковали уланы. Поле было пусто. Видны были дорожки примятой прошлогодней пшеницы, низкой и серо-жёлтой. Деревенская улица была окопана двумя канавами с крутыми отвесными берегами. И вдоль той и другой и на самой дороге лежали убитые лошади и люди. Они ещё не успели потерять своей живой красоты, и их раскиданные тела в синих с белыми кантами рейтузах, их рубахи, подтянутые белыми ремнями амуниции, ещё не облегли по-мертвому их тела. Их было много. Особенно лошадей. Большие тёмно-гнедые тела неподвижно лежали подле канавы, выпятивши животы и откинувши чёрные хвосты. Саблину их почему-то стало особенно жаль.
Семёнов считал тела.
— Сколько насчитали? — усталым голосом спросил Саблин.
— Лошадей тридцать четыре, улан пока шестнадцать, — отвечал Семёнов.
Саблин перепрыгнул канавы и выехал за деревню. В четырёхстах шагах за нею толпились спешенные уланы, в резервной колонне стояло два собравшихся эскадрона и два уходили врассыпную к лесу.
Полковник Карпинский увидал Саблина и галопом поскакал к нему. Его лицо сияло.
— Ваше превосходительство, — доложил он, салютуя обнажённой шашкой, — N-ские уланы счастливы поднести вашему превосходительству четыре тяжёлые пушки, с шестнадцатью лошадьми и сорок пленных германцев, взятых в конной атаке. Атаку, как изволили видеть, я вёл лично, — значительно добавил он.
— Потери полка? — устало спросил Саблин.
— Пустячок! Восемнадцать убитых и девять раненых. Лошадей пятьдесят одна… Кабы не канавы, совсем потерь бы не было. Из окон домов бил по нас — сказал Карпинский довольным голосом.
— Поздравляю вас, полковник. Разведка выслана?
— Пошла, ваше превосходительство.
— Трубите сбор[50]
!Но Государь ли виновен в этом? Разве не вынудили его обстоятельства. Необходимость спасти Францию, ослабить во что бы то ни стало атаки германцев на Верден, побудили предпринять этот прорыв во имя спасения союзника и значит всем руководила какая-то чужая сила обстоятельств, рок, судьба...
То есть — Господь!
Но — да будет воля Твоя! И воля Господня свершилась. И результат этой воли ряд подвигов, ряд смертей и ряд тяжких душевных и телесных страданий. Человек — это песчинка, гонимая бурей, которая не знает куда упадёт.
Пусть, сверкая хищными зубами из-под нависших усов, рассказывает гусарский подпрапорщик о том, как он четырнадцать зарубил, и пусть ужасаются одни, видя в нём страшного убийцу и восхищаются другие, называя его героем — он был не больше, как молния, поражающая человека в степи, или паровоз наехавший на упавшего под рельсы. И подвиг его и вина его сомнительны.
Пусть носит горделиво беленький крест полковник Карпинский и кричит всюду и везде о своей лихой конной атаке — ничего бы он не сделал, если бы не дано было ему это свыше.
И Карпов, и я, и Лоссовский, и Государь — нет у нас ни подвига, ни страдании и мук, нет и вины, потому что воля наша несвободна и неисповедимы пути Божии.
Саблин, то продолжал писать письмо, напишет два слова, задумается, чуть не час сидит, устремив взгляд на пламя свечи, потом встанет и долго ходит по полу барака, сделанному из тонких сосновых стволов. Зарождалась в нём мука ужасная, колебалась вера в Христа, в подлинность и точность того учения, в которое он так уверовал всего полтора года тому назад.
Он останавливался у низкого, в уровень с землёй окна и говорил сам себе: