— Вот так-то, ваше благородие, года три тому назад сподобился я посетить святой город Киев, — говорил Железкин. — Возили мы туда с отцом скотские кожи. Был я в Киево-Печерской лавре и видел подземелья. Вот как у нас с вами здесь. Тишина, темно. Монах свечку зажжёт, и видишь лежит обёрнутый в красную материю какой-то угодник. А почему в красную?.. Да, жили люди в тишине, под землёю храм у них выкопан был махонький, молились они там. Чудно! Жили, значит, и ничего не ведали. Просвиркой одною питались. Ничего им не надо. А мой отец и говорит монаху. Значит, испытать его хотел. «Это, — говорит, — разве святость вне мирского соблазна под землёю спастись… По мне, — говорит, — больше святости, ежели в миру спасёшься». Вот я, ваше благородие, и сейчас не возьму в толк, где спасение? Там, в пещере, где тихо, мирно, и никто не тревожит, или, как здесь, где людей бьют, где этакий страх и жизнь на жизнь вовсе не похожа. Прошлого ночью пошёл я за водою, чаю вам согреть, иду и вижу, лежит нога в сапоге. И на подошве железные набивки, знакомые такие. Чья, думаю, нога? А потом и вспомнил. Это ефрейтора Забайкина нога, у него такие набойки, он при мне в Новом Корчине набивал. Набил и говорит: «Ну, теперь до самого конца войны хватит». А тут вот лежит нога, а его нет. Там, ваше благородие, ста шагов отсюда не будет, снаряд как попал в край дороги, так ничего не осталось. И кто убит, не знаем. Фельдфебель говорит: «Опосля, на перекличке, узнаем». У края ямы лежит голова и грудь вся разворочена, красная, ну прямо как в мясной лавке туша. И дух от неё нехороший. Я прошёл было мимо. А потом чувствую, смотрит он на меня, ну будто зовёт, что ли. Хочет, чтобы опознал я его. Не могу дальше идти. Зовёт. Повернулся я, пошёл к нему. Луна светит так ясно-ясно. Нагнулся. А он смотрит: глаза открытые, мёртвые, лицо восковое, губы открыты, зубы белые, ровные, усы чёрные ветер растрепал, голова коротко стриженная. Кто же, вы думаете? Запевало 2-й роты Лепёшкин. Иван Лепёшкин! Ах, думаю! Помяни Господи раба Твоего Иоанна, на брани за веру, Царя и Отечество убиенного!.. А тут пуля — чмок ему прямо в затылок. А он и глазом не моргнул. Господи, ваше благородие! Век помнить это буду. Что значит мёртвый-то! Пуля и все такое, а он ничего. Пустился я бежать. Бегу, а все мне кажется, кричит мне Лепёшкин: «Чего бежишь, и тебе то же будет!..»
В эту ночь пришло приказание выйти из ям и рыть землю под самыми проволоками. Тысячи людей шло, прорывая канаву, и под самыми проволоками металась земля, насыпаясь длинным пухлым валиком. По этой земле всю ночь били пушки и стреляли ружья, но выйти австрийцы не смели. В глубоком австрийском окопе, с бойницами, обшитыми досками или хворостом, с узеньким банкетом, на котором едва можно было стоять, такою же жуткою нечеловечески страшною жизнью жило восемь тысяч австрийской пехоты. Они стреляли днём и ночью по каждому подозрительному пятну, по каждому шороху. Они видели днём, как кипела и клубилась земля от множества разрывавшихся снарядов, им казалось, что они вместе с досками и соломой, летящими кверху, видели руки, ноги и тела русских солдат. Но они чувствовали, что русские накапливались в земле вдоль дороги, наполняли её массами людей. Каждое утро их наблюдатели усматривали на дороге новые следы соломы, а ночью стрелки слышали все усиливающееся и приближающееся скрежетание земли, которую роет множество лопат.
Все страшнее становилось в неприступных окопах. Длинные ряды кольев сомнительно качали своими верхушками, и проволока казалась жалкой паутиной.
В эту страшную ночь вдруг увидали австрийцы, как стала невидимыми руками из-под земли выбрасываться земля, и в ужасе почувствовали, что неприятель так близко, что когда затихала стрельба, то слышен был сдержанный говор и непрерывный шорох земли.
Офицеры с бледными лицами проходили сзади стрелков и говорили по-немецки и по-славянски:
— Не бойтесь. Никогда русским не пролезть через проволоку, никогда не одолеть наших укреплений.
Но голоса их звучали неуверенно, лица их были бледны, а из широко раскрытых глаз глядела пустота смертельного ужаса.
В это ясное декабрьское утро они увидали, что вдоль всего фронта в расстоянии шестидесяти шагов насыпана длинная полоса свежей земли. Австрийцы стали подтягивать сюда резервы. С первыми утренними лучами солнца вдруг, сильно нагнетая воздух, прилетела шрапнель и — бомм ммяу! — лопнула и разорвалась весёлым белым дымком позади окопа.