Мы идем с Вовкой по улице, неподалеку от библиотеки, перебрасываемся, словно цветными мячами, этими прекрасными выражениями и только торжественно улыбаемся друг другу, но не смеемся — смеяться нельзя, это грех, бесстыдство, над такими словами невозможно смеяться, им можно лишь приветливо улыбаться, как цветам, как уважаемым старшим друзьям. И тут я чувствую чей-то взгляд.
Мне не по себе.
Кто-то глядит на меня, очень пристально смотрит, а я, как пришитый к Вовке, не могу отвернуться от него, талдычу: «Да голос мой душе твоей Дарует то же утешенье…» Вот так-то, мой первый друг, мой друг бесценный! Но Вовкины глаза округляются, будто фары газогенераторки, он глядит куда-то за мою спину, и я наконец с трудом останавливаюсь и поворачиваю голову.
Боже! Скрестив руки, у стены стоит Пушкин в одном фраке, и на голове ничего нет. А на улице же зима, подвывает ветер, снежная крупа сыплется в кудрявые волосы.
Мы с Вовкой замираем, у меня нет сил даже спросить Александра Сергеевича о чем-нибудь очень важном, достойном такого удивительного момента, — я просто таращусь на него, а он усмехается и тоже молчит.
Молчать глупо, знаю я, надо поскорее завязать разговор, чтобы он не обиделся на такое негостеприимство, и я наконец говорю:
«Вам не холодно?»
Он не отвечает, но мотает головой: не холодно. Странно, ведь зима.
«Александр Сергеевич, — прошу я, — почитайте стихи».
Но Пушкин отворачивается, недовольно косит на меня глазом.
«Почитайте!» — прошу я.
А вокруг между тем собралась целая толпа, все, приблизившись к нам, останавливаются, никто не проходит мимо, и выглядит это не очень здо́рово, потому что все одеты, все в шубах и шапках, а возле стены — раздетый Пушкин.
И тогда мне приходит в голову отличная мысль. Я делаю шаг к великому поэту, снимаю с себя шапку и прошу его:
«Наденьте! Вам холодно!»
Я готов снять и свою леопардовую шубу, американский подарок детям заснеженной России, но Пушкин делает такой жест рукой, который означает, что ему не нужна ни шапка, ни тем более американская шуба.
«Тогда почитайте!» — прошу я.
И вся огромная толпа канючит вместе со мной:
«Почитайте стихи, почитайте!»
И Пушкин наконец говорит. Нет, нет, он не говорит, он просто шевелит губами, голоса не слышно, но я понимаю, что он вполне явственно отвечает на просьбу толпы.
«Теперь, — узнаю по губам, — ваше время».
«Теперь ваше время!»
Но что это значит? Конечно, наше, какое же еще! И на улице зима. И где-то там, далеко от нас, гремят бои. Идет Великая Отечественная война.
И вдруг я слышу Вовкин голос.
Пушкин смотрит, улыбаясь, на моего первого друга, и все поворачиваются к Вовке, а он с выражением, как заслуженный артист республики, читает стихи, которые отыскал еще вчера:
Все хлопают, и Александр Сергеевич тоже. Он улыбается Вовке, а тот резко опускает голову, потом плавно поднимает ее и снова будто бросает вниз. Я знаю: так кланяются артисты, и вдруг слышу голос Татьяны Львовны у себя над ухом.
«Вот видишь, — говорит она, — а ты хотел его учить».
«Кого?» — спрашиваю я недоуменно.
«Пушкина», — отвечает балерина и делает реверанс. Это такой глубокий поклон. Одна нога выставлена вперед, совершенно прямая, а на другой приседают и одновременно кланяются залу.
Но тут кланяются одному мне.