Танечка ткнулась мне в шею холодным носиком и дрожала, хоть я и прижимал ее к себе тесно-тесно… После этого Мурзаеву не оставалось ничего другого, как по решительному требованию писдочки отправить троих заводил в Москву – списать за пьянку. И меня, к которому она питала особую неприязнь, в первую очередь, разумеется.
На следующее же утро Мурзаев нас отконвоировал в Горький, на железнодорожный вокзал. Не буду описывать расставание с Танечкой: она порывалась со мной, ее не отпустили, она плакала, а ведь она плакала так редко, моя храбрая девочка… Город был покрыт какой-то гарью, быть может, недавно был артобстрел, черные сугробы, темные люди, вокзал заплеван и загажен, конечно же, туалет. Здесь, в ожидании поезда, Мурзаев допустил еще одну, ставшую для него роковой, ошибку: он не умел пить один, но не умел и не пить так долго, поэтому купил пару бутылок водки и распил с нами на четверых.
Чуткими юными носами мои приятели уловили, что дело здесь нечисто: уж очень слаженно и привычно мы с Мурзаевым разливали. И если я, повязанный клятвой верности учителю, всегда во время наших возлияний вел себя сдержанно, то мои дружки, опьяненные вседозволенностью, принялись хлопать своего завуча по плечу и едва ли не переходить на
ты. Конечно, он резко пресекал такого рода фамильярности, одергивал, но куда там – приятели, не имея моей школы, быстро осовели, и мы едва затолкнули их в общий вагон…
В Москве меня ждала неожиданность: моя матушка уже все знала.
Позже выяснилось, что, пока Мурзаев пил с нами водку на обшарпанном горьковском вокзале, писдочка дала подробную телеграмму директору, что, мол, такого-то и такого-то из-за систематического пьянства отправили вон из отряда. Директор обзвонил родителей всех четверых, и начался нешуточный переполох. Во всем этом вот что было самым тяжелым: директор воспринял происшедшее как самое возмутительное событие и принял решение всех нас из школы исключить. Это была катастрофа: за полгода до выпускных и вступительных экзаменов быть исключенными из школы означало с большой вероятностью получение плохого аттестата, как следствие – непоступление в институт, а там армия, а там большая жизнь… Короче, родители были в ужасе. И тут моя матушка, ничего, разумеется, мне не сказав, отправилась выручать свое чадо. А именно – она рассказала директору о том, как принимала у себя дома пьяного Мурзаева – на пару с пьяным же его ученичком.
Директор не поверил. Потому что такого не могло быть в его педагогическом коллективе. То есть не могло быть никогда. В принципе, исключено. И тут сработала страшная ошибка Мурзаева: мои приятели от страха рассказали о выпивоне на вокзале, и еще три мамаши присоединились к моей… Под страшным грузом этих свидетельств недоверие директора пало. Думаю, для него это был удар немалой силы…
Здесь в полную меру набирает обороты тема предательства – причем обоюдоострая. С одной стороны предала Мурзаева моя матушка, то есть
– я. С другой стороны – меня предал сам Мурзаев, так много со мной выпивший и меня же списавший за пьянку. Это был нераспутываемый, непосильный для неокрепшей души, клубок. Со своей матерью-предательницей я перестал разговаривать после жуткой сцены, что я ей закатил. Я не мог сединить воедино, как могла она одной рукой угощать Мурзаева завтраком, а другой – написать заявление: директор потребовал изложить все письменно. Хуже всего, что Мурзаев в предательстве обвинил именно меня. И подавал дело так, что он был за то, чтобы меня исключили из школы, потому что в школе не место таким ренегатам. Позже выяснилось, что он, не зная еще о заявлении моей матери, написал директору объяснительную записку, содержавшую форменный донос уже на меня… Но как не запутано было дело, моего здравого смысла хватило на то, чтобы оценить Мурзаева по достоинству: ведь дело в конце концов встало так – в школе оставаться или ему, или мне.
По всему выходило, что ему оставаться нужнее. Он, кстати, пытался со мной объясняться на лету, на ступеньках лестницы, не глядя в глаза.
Он обронил, что от исхода дела зависит его поступление в аспирантуру. Он злобно сказал, что не хватало только, чтобы он получил выговор по партийной линии. И что, мол, твоя мать – хорошо не прибавил сволочь – должна забрать обратно свой паршивый донос.
Он пару раз пытался залучить меня в свой кабинет, но под какими-то предлогами я туда не пошел… И он сдал. Явно испугался, и его прокуренные усы смотрелись как-то жалко, так – желтоватой шерсткой.
Он то злился, то лебезил. Он был мне неприятен, хотя я и не мог все точно расставить по полочкам. Помогла мне, как всегда, Татьяна: зная всю предысторию, она задала мне пару спокойных риторических вопросов. В ответ на все я мог разве что кивнуть и целиком согласиться. Так что ж ты нервничаешь, сказала она, ты ни в чем не виноват.