Читаем Последние назидания полностью

У всякого представления бывает финал, хотя бы потому, что августовское небо, наконец, наливалось темнотой, и проступали звезды. Летуч заваливался на койку – он занимал, разумеется, самое почетное место, у окна, и начинал петь. Репертуар у него был небогат, и кое-что из него я до сих пор помню, благо позже эти жестокие романсы стали классикой. Это были, разумеется, Из-за пары распущенных кос, Девушка из Нагасаки, В нашу гавань заходили корабли , но самая ударная была ухарская плясовая У них походочка, что в море лодочка …

Летуч требовал, чтобы все без исключения подпевали. Даже Мишка, даже я. Через неделю лечения я знал этот репертуар наизусть и подпевал, стараясь. Странное дело, но я ощущал гордость за то, что посредством хорового пения оказывался принят в компанию этих храбрых больших ребят, которые в предночный час казались мне теми самыми моряками, которые из-за пары распущенных кос : так лихи они были, так красивы в своей нахальной и наивной грубости.

И вот в один из этих прекрасных августовских вечеров, когда окна были открыты настежь, когда сифилитички напротив, угомонившись, тоже пели что-то жалостливое, тюремное, когда и наша палата дружно горланила что есть мочи, дверь распахнулась. Все мигом затихли, но я от старательности еще продолжал фистулить.

Это был ночной обход. Такие совершались не чаще раза в месяц. Вошел главный врач в халате, с ним пара молодых врачей и какой-то дядька, у которого халат был лишь наброшен на плечи. И поскольку моя кровать была ближе других к двери, то вся компания остановилась надо мной. Я пел:

А потом мне она изменила

И куда-то умчалася с другим.

Что поделаешь, милая мама,

Коль сын твой остался один!

Конечно, когда я обнаружил высоких слушателей, то затих, но тот, в наброшенном халате, сказал с улыбкой: ты пой, пой, хоть и даешь ты петуха… И вся палата весело заржала. Я же испуганно и послушно запел опять:

Часто ее образ вспоминается,

Вижу ее карие глаза,

Вижу я ее, с другим она шатается,

Бросила, покинула меня.

Комиссия реагировала живо – сначала пофыркивал лишь тот, в накинутом халате, за ним остальные. Я продолжал, будто завороженный:

Помню ночку темную осеннюю,

С неба мелко дождик моросил,

Шел с тобой я пьяный, похудевший,

Тихо пел и все о ней грустил.

И с нарастающим от страха энтузиазмом:

В переулке пара повстречалася,

Не поверю я своим глазам,

Шла она, к другому прижималася,

И уста скользили по устам…

Тут врачи уже покатывались с хохоту, толкая друг друга локтями. Я, польщенный успехом, продолжал с некоторым неистовством победителя:

Из кармана вынул я наган,

И ударил я свою зазнобушку,

И потом не помнил, как бежал.

Когда я дошел до труп ее упал к моим ногам , тот, в наброшенном халате, уже рыдал, держась за сотрясавшуюся грудь. Веселились, разумеется, и мои сокамерники. Наконец, главный из комиссии, утирая слезы, рявкнул: молчать ! Палата мигом затихла.

– А ты, Робертино Лоретти, тоже молчи,- сказал мне доктор и погладил по парафиновой голове. Я не знал, кто такой этот самый Робертино, но чувствовал себя гордо и обласканно…

На другой день били Мишку.

С утра к Летучеву пришел посетитель. Это был его старший брат, вышедший из тюрьмы по амнистии. Он принес передачу – вареную колбасу

Любительскую и бутылку портвейна. Вечером Вшивый Летуч и Вован выпили вино, ошалели и взъярились. Надо было кого-то бить.

Мишка-еврей был самой подходящей кандидатурой. Он, будто почувствовав угрозу, зарылся под одеяло с головой, но Вован, едва нянечкин ключ повернулся в двери, легко сдернул Мишкину хрупкую защиту. Пока его били, тот вздыхал по-старушечьи. Он молча лежал на спине, поскольку Вован держал его за плечи, слезы стояли в глазах, но не текли. Заплакал он позже, когда Летуч притомился от работы и безгласности жертвы. Тогда Мишка укрылся одеялом и заплакал тихо и бездвижно, и от этой его тихой обреченности мне было особенно не по себе – лучше б он рыдал, кричал и бился. Я не мог ему ничем помочь и страдал от этого. Мне было до того жаль Мишку-еврея, что я тоже зарылся в одеяло и тоже заплакал…

Между тем лишай сошел с моей головы, меня выписали, и я пришел в первый класс с опозданием на месяц. Все уже умели окунать острое перо с дырочкой посредине в чернильницы, а я не умел. Писать-то меня в доме давно научили, но карандашом. И при этом я опоздал научиться выводить красивые вензеля вместо заглавных букв, а мои однокашники это уже прошли. Я попал в двоечники. В этом была своя выгода, ведь я мог сидеть на задней парте и считаться хулиганом, тем более что никто из моих товарищей по начальному обучению не знал тех песен, что на перемене пел я. Я оказался Робертино в масштабе первой смены первого класса, своего рода достопримечательностью. А поскольку другие здесь не знали таких замечательных слов, то я не стесняясь

давал петуха , и никто из однокашников не посмел бы указать мне на мою тугоухость.

Перейти на страницу:

Похожие книги