Бенда отказался обсуждать общие принципы коммунистической идеологии, признавшись, что он их мало знает и не вполне понимает. Поставил он коммунистам, в сущности, один только вопрос, — на который ему никто не дал ответа. Вопрос прост, но крайне существенен: считаете ли вы себя наследниками прошлой культуры, и если считаете, как хотите соединить прежнее наше многовековое положение о примате духовного начала над материальным с вашей верой в их равноценность и связь? Бенда не случайно употребил слово «вера». Как он правильно заметил, и там, и здесь речь идет именно о вере, а не о знании. Независимость духа от материи не может быть доказана, и последняя попытка такого доказательства, попытка Бергсона, не оправдала надежд. Но и марксистская формула о бытии и сознании представляет собой скорей религиозный догмат, чем научную аксиому. Важно не то, кто прав, — так как этого мы никогда не узнаем, — важно, чего мы хотим, к чему стремимся, в чем ищем истины. Для западного сознания принцип независимости духовного творчества от материальных условий является основой взгляда на мир, на человека, на жизнь. Принцип этот передан ему из глубочайшей древности, — и он ни за что от него не отречется. Трагедии Расина на поверхностное суждение могут быть оценены, как развлечение для людей, не знающих истинной борьбы за существование: действительно, понятие труда не играет в них никакой роли, как и вообще не занимает большого места в западном творчестве. Но Расин игнорирует труд не потому, что презирает его, а потому, что не придает ему решающего значения. Образ Федры верен для всех, навсегда: условия существования и работы бессильны что-либо изменить в нем. Между тем, коммунизм верит в перерождение человека и ставит это перерождение в зависимость от образа жизни. Как сочетает он эту веру с той преемственностью культуры, о которой он постоянно и настойчиво говорит? Видят ли его идеологи пропасть? Не был ли Ленин бессознательно ближе к истине, когда сказал, гуляя по Лондону: «вот их Вестминстер». Будучи последователен, он должен был бы сказать: «их Расин, их Бодлер, их Гете». Но возможны ли новые иные Расины и Гете? Бенда явно сомневается, — и только вежливо просит «более компетентных людей» рассеять его сомнения.
Разумеется, просьба была чисто риторической. Не только никто не рассеял сомнений скептического философа, но никто и не поднял, не продолжал темы, затронутой им. Не до того было конгрессу, в самом деле! Надо было заготовить и вынести резолюции. Надо было то-то заклеймить позором, тому-то послать приветственную телеграмму… Что за смешная мысль — выносить на эстраду вопросы которые не могут быть тут же разрешены, к удовольствию слушателей, к торжеству ораторов. Разве не известно, что коммунизм является наследником, — притом, единственным наследником, — всей прошлой культуры. В чем дело? Какие еще допустимы сомнения? Прочтите, дорогой товарищ, такое-то письмо Энгельса к Марксу и такую-то статью Владимира Ильича.
Не знаю, согласится ли теперь мой корреспондент, что конгресс в целом вовсе не был «огромным» явлением. В дополнение к мыслям Бенда, можно было бы добавить, что одной из особенностей «новой» культуры является смешение понятий количества и качества. Не все то огромно по существу, что велико по размерам. Не все то важно, что производит шум. Не всегда тысяча людей, собравшихся вместе и возвещающих с трибуны восход новой зари, договорятся до чего либо значительного, чем один человек, наедине с собой.
Притом, более значительного — не для него лично, а для этой самой проблематической новой зари.
ПАМЯТИ ПОПЛАВСКОГО
Когда пишешь о чем-либо важном, или, по крайней мере, о таком, что тебе кажется важным, постоянно возникает и мучает сомнение: удалось ли все сказать, удалось ли сказать так, чтобы поверили? Одно неточное слово может иногда подвести. Потом, перечитывая самого себя, видишь: и об этом забыл, и то исказил, и тут недоговорил, целое распадается, «повисает в воздухе», — в особенности, если речь идет не о каких-либо отвлеченных идеях или законченных книгах, а о человеке. Невозможно передать полностью, чем был человек. В лучшем случае, удается соединить несколько разрозненных впечатлений, — да и то приходится рассчитывать на чтение не только внимательное, но отчасти и творческое, то есть такое, где участвуют чутье и воображение.
О Борисе Поплавском рассказать убедительно тем труднее, что существует пропасть между отношением к нему людей, которые его лично знали, и широкой массой читателей, для которых он просто «молодой поэт», — ну, может быть, и недурной поэт, и обещающий, но все-таки один из многих, ничем не замечательный, притом беспутно живший и беспутно погибший. В некрологах принято преувеличивать дарования, достоинства и заслуги. Могут подумать, что и я пишу сейчас традиционный eloge funebre, с той умышленной «поправкой на смерть», которая побуждает называть заурядное исключительным и обычное необыкновенным.