О Темирязеве, авторе «Тяжести», следовало бы поговорить обстоятельно, — потому что писатель это сравнительно мало известный, внимания же достойный. Сказать, что он «на неверном пути», было бы похоже на обычную, небрежную критическую отписку, но, в сущности, это близко к истине. Пропагандировать единый художественный метод, настаивать, чтобы все писали так, как данному критику нравится, — конечно, абсурдно. Но художник должен понять сам себя: это уж ни в коем случае не абсурд! Темирязев, мне кажется, далеко еще себя не понял и представляется каким-то Хлестаковым, с «легкостью в мыслях необыкновенной», в то время как он вовсе не таков. Ну, допустим, Эренбург или, скажем, Поль Моран пишут по последней моде, — им это и полагается, они верны себе, их ни в чем нельзя упрекнуть! Но едва ли мода нужна Темирязеву. Многие его фразы, даже целые периоды, внутренне полны чем-то большим, нежели выражено в словах, чем-то более глубоким, более веским, — а иногда, как в главе о диванах, это «что-то» и прорывается наружу. Но нельзя же, нельзя писать так «шикарно», так сногсшибательно-элегантно, так парадоксально-изысканно, с грациозными скачками от предмета к предмету… Ведь это же годится для глухой провинции, где оценили бы такую расфранченную «столичную штучку»! И затем, что это за панибрат-ски-развязное обращение с историей, в этих непрерывных размашистых картинах с птичьего полета, набивших оскомину уже в сотнях книг… «Репин говорил торжественным голосом о явлениях значительных… восьмидесятилетняя Гортензия Шнейдер еще принимала в особняке на набережной Сены престарелых и высокопоставленных своих поклонников, вспоминая оффенбаховские триумфы второй империи… на парламентскую трибуну всходил Жорес, — в мешковатом, потертом сюртуке, в круглых манжетах с чернильными пятнами… поэт Ведерников, приехавший из советской России, прогуливался в черной толстовке и добротном коверкотовом пальто, купленном в английском магазине на бульваре Мальзерб…».
Не так давно в одном французском журнале была помещена анкета о воздействии кинематографа на литературу. Как образец воздействия можно было бы привести «Тяжесть», — но правильнее было бы говорить о порче. А жаль. Натура автора, бесспорно, даровитая, — настолько даже даровитая, что от нее можно ждать отрезвления.
Окончание «Вольного каменщика» Осоргина обещано на следующий номер, до выхода которого отложим и отзыв о романе.
Стихи есть прекрасные. Оцуп дал отрывок из поэмы «Красавица», уже известный по «Числам», — отрывок очень стройный, полный того холодноватого патетиз-ма, который этому поэту свойственен. Цветаева — стихи «Сыну», до последней степени «цветаевское», крылатое, вызывающее, демонстративно-вдохновенное. Можно, пожалуй, спорить насчет уместности такого каламбурного выражения, как «спортсмедный лоб» в поэзии, — но даже и этот каламбур для Цветаевой типичен. Три стихотворения Ладинского как-то «будничнее», нежели его обычные стихи, скромнее, прозрачнее, — по-прежнему пленяют уверенностью рисунка и мелодии.
В отделе статей, — даже если строго ограничиться «литературной частью», — столько интересного, что многое тут заслуживало бы отдельного разбора. Воспоминания Александры Львовны Толстой, «Библиотека Толстого» Христианович, «Жизнь с Гоголем» Бориса Зайцева, — не знаешь, с чего начать. Если не ошибаюсь, в «Жизни с Гоголем» — мало или даже совсем нет изменений, по сравнению с тем докладом, который был прочитан Зайцевым в прошлом году: тогда же я рассказывал об этом своеобразном переложении Гоголя на умиленно-печальный зайцевский лад, слегка напоминающем то, как переложил Зайцев Тургенева. Хочется спорить и возражать чуть не на каждой строке, — но в целом приходится признать, что построение проникнуто одной мыслью, одним взглядом и поэтому ценно. Есть, по крайней мере, с чем спорить.
О «Формуле нашего времени» Бицилли в двух словах не скажешь. Надеюсь к теме этой статьи еще вернуться, — хотя она и выходит за пределы «литературы». Отмечу еще статью Флоровского об Н. Федорове. Покойный библиотекарь Румянцевского музея нашел в эмиграции множество неожиданных поклонников, верящих ему чаще всего на слово, даже понаслышке, готовых принять его учение лишь потому, что он собирался воскрешать мертвецов. Статью Флоровского они прочтут с пользой и, может быть, усомнятся не только в осуществимости федоровской мечты, но и в том, что можно было бы назвать ее внутренней правдой.
МЕРЕЖКОВСКИЙ