«Долголикова» правильнее было бы по-гоголевски назвать поэмой, а не романом. Это — повествование о душе предельно-одинокой, доброй и доверчивой, которая смотрит на мир так, будто в нем нет ни страстей, ни коварства, ни злобы, ни расчетов, ни крови, а есть только: природа, вечно прекрасная, безразличная, люди, подобные тем блаженно-невинным существам, о которых рассказал Достоевский в «Снах смешного человека», братство, покой, тишина. Душа Долголикова слепа на все злое, она не вступает со злом в борьбу, она просто-напросто не замечает его, — а на то, к чему ее влечет, у нее открыты остро-прозорливые, огромные глаза. В обычной нашей жизни зло к людям ближе, оно тесно окружает их, — а идеалы далеки… Поэтому поэма Шаршуна производит впечатление рассказа о человеке, пораженном дальнозоркостью: он бредет, спотыкаясь, он поминутно попадает «впросак», не видя, что у него под ногами, он то и дело делает глупости, — но там, вдалеке, перед ним расстилается такое сияние, что все эти мелкие обиды и невзгоды ему нипочем. Чуть-чуть Дон Кихот, одним словом. Но Дон Кихот без порывов и горячности, Дон Кихот грустный, ослабевший, начитавшийся декадентских книг и поверивший их туманно-волшебным обещаниям… Прелесть повествования усиливается каким-то монастырским просветленно-аскетическим, очень русским, степным, волжским «душком», разлитым во всей книге и дающим ей на фоне западного городского пейзажа редкостное своеобразие.
Однако при чтении «Долголикова» было ясно: автор — подлинный поэт, но он вовсе не «беллетрист» в обычном смысле этого слова, т. е. не романист, не создатель мира, который наделен был бы способностью жить замкнутой, самостоятельной жизнью. Автор — лирик, глядящий в самого себя, но не человек, умеющий отступить на второй план и рассказывать о людях, которые, как актеры перед ним, движутся, действуют и говорят. Тут, в этом разделении, разумеется, вовсе не затрагивается вопрос о глубине или силе таланта: речь идет только о его свойствах, о его особенностях. Блок, например, не был бы, вероятно, в состоянии написать роман: он весь был захвачен образами, неотделимыми от его сознания, слишком личными, чтобы их «объективизировать». Он не умел повествовать о людях — потому что нельзя в романе наделять всех героев настроениями автора, а у него это неизбежно получилось бы (или получились бы схемы, тени, намеки — и только)… Но никто же не скажет, что Блок был менее одарен, чем средний преуспевающий беллетрист, благополучно рисующий «типы» и набивший руку в изображении людей, которые у него «совсем как живые». Думаю, что я не умалю и дарования Шаршуна, подчеркивая, что роман в обычном, традиционном смысле этого слова — не его область, не его дело.
Мне жаль, что теперь, когда, наконец, Шаршуну представился случай издать одно из своих произведений, выбор его остановился не на удивительном «Долголикове», а на «Пути правом». Объяснить это решение я могу только той же практической слепотой, которая, очевидно, у автора не менее сильна, чем у его героя… Впрочем, слепота видна даже и в том, что он вообще написал «Путь правый», вещь, которую больно читать, настолько в ней подавлено и искажено все то, что составляет сущность и очарование его творчества. Мне жаль, что отныне ценители литературы будут, главным образом, по «Пути правому» о Шаршуне судить: мнение у них в огромном большинстве случаев сложится отрицательное. Лишь при очень внимательном чтении и обостренном чутье можно и в этой книге уловить отблеск какого-то душевного горения, другим нашим писателям незнакомого, отзвук какой-то цельности сердца, о которой мало кто может в нашу эпоху и мечтать… Но только отблеск, только отзвук сквозь бесконечную вереницу довольно плоских и бедных картин, сцен и эпизодов.
В «Войне и мире» есть замечательный персонаж, Берг, который больше всего озабочен тем, чтобы у него в доме все было, «как у других». Мне представляется, что Шаршун тоже проникся стремлением все сделать, «как у других»: разговоры, любовная завязка, последовательность в развитии, побочные лица, вставные наброски… Правда, совсем «как у других» все-таки не получилось. С одной стороны, не хватило красок, не хватило разнообразия и свободы воображения, с другой — оказалась слишком тиранична личность автора, на все накладывающая свою печать. Но с виду роман, как роман. Только герой не совсем такой, как принято… О нем автор говорит:
«Многими сторонами характера, а потому и судьбой похожий на отца, не получивший никакого воспитания и не поддавшийся образованию, не способный воспринимать ничто в жизни, наследственный одиночка, все дичавший с годами, отмиравший, выходивший из жизни, никогда не бывший членом никакого человеческого общества, Самоедов, попадая в него случайно, усидеть в нем, удержаться — не умел, потому что “не имел за собой социального прошлого”, не имел понятия о самых элементарных законах общежития.
Первые несколько встреч у новых знакомых оставляли выгодное впечатление — Самоедова принимали за человека сдержанного, холодноватого, чуть не чопорного.