— Фашист, сбивающий ударом ноги в подбородок рабочего голову его с позвонков (тут, кстати сказать, и слог бесподобен! — Г. А.), — это уже не зверь, а что-то несравнимо хуже зверя. Это безумное животное, подлежащее уничтожению, такое же гнусное животное, как белый офицер, вырезающий ремни и звезды из кожи красноармейца.
Народ в зале, разумеется, «безмолвствовал». Но неужели же все-таки никто, решительно никто, не почувствовал ни малейшего желания встать и крикнуть в лицо Горькому: как не стыдно вам об этом говорить? Как не стыдно вам кого бы то ни было, хоть архи-фашиста, хоть самого жестокого «белобандита», называть зверем после того, что оправдали и приняли вы? Как можете вы хранить хоть самую слабую иллюзию насчет своей посмертной окончательной судьбы и славы, раз способны пред всем миром так малодушничать и лгать, претендуя при этом чуть ли не на роль наследника Льва Толстого? Трудно поверить, чтобы ничего не таилось в безмолвии зала, чтобы ни в чьем сознании ничего не шевельнулось… Это, конечно, старо и, как будто, наивно. Все мы давно уже знаем, что такое Горький. Все мы привыкли к советскому меднолобию. Но, как-никак, за именем писателя, даже и советского, и в частности за именем Максима Горького, остается какой-то духовный престиж, какая-то последняя тень престижа, — и хотя и помнишь, что советский писатель сейчас только раб Сталина, все-таки, противореча сам себе, веришь ему чуть-чуть больше и от него чуть-чуть больше ждешь, чем от рядового агитатора. Все-таки доклад Максима Горького читаешь, — начинаешь читать, по крайней мере, — иначе и с иным чувством, нежели речь какого-нибудь Жданова или товарища Стецкого, «зав. куль-тпроп. ЦК». Оттого и невозможно с ним примириться. Кстати, добровольцы-энтузиасты и неофиты всегда выказывают особое рвение. Так и Горький вместе с некоторыми из своих друзей оказался «plus royaliste que le roi», и, по сравнению с ним, такие старые большевики, как, например, Бухарин, легко могли сойти за вольнодумцев, либералов и беспринципных мечтателей.
О прениях по докладу «Алексея Максимовича», об остальных докладах и речах, — кроме прений по докладу Бухарина, — рассказывать не стоит. Краткие сведения были помещены в газетах, и этого вполне достаточно, чтобы иметь о работе съезда правильное представление.
На все лады варьировалось одно и то же положение: наша эпоха небывалая, единственная, беспримерная; ей должна соответствовать такая же единственная, беспримерная, величайшая литература. «Сие буди, буди», а впрочем, по мнению большинства, сие уже и есть.
Выделить надо короткую речь Пастернака. К сожалению, она довольно невнятна по словесному своему составу. Пастернак не пожелал даже и для этого случая изменить своей манере говорить и писать. Не все его поняли, вероятно. Между тем, голос его один из редчайших живых голосов на съезде, хотя без «расшаркивания» нельзя было, конечно, обойтись никому.
— Есть нормы поведения, облегчающие художнику его труд, — сказал Пастернак. — Нужно ими пользоваться. Вот одна из них. Если кому-нибудь из нас улыбнется счастье, будем зажиточными, но да минует нас опустошающее человека богатство. «Не отрывайтесь от масс», — говорит в таких случаях партия. Я ничем не завоевал право пользоваться ее выражениями. Не жертвуйте лицом ради положения, — скажу я совершенно в том же, как она, смысле. При огромном тепле, которым окружают нас народы, государства, слишком велика опасность стать литературными сановниками. Подальше от этой ласки во имя ее прямых источников (выделено мной. — Г. А.), во имя большой и дельной, и плодотворной любви к родине и нынешним людям.
Внимание к Пастернаку на съезде вообще показательно. Но об этом и о многом другом, — в следующий раз.
II
Все, упоминавшие имя Пастернака, говорили о нем чрезвычайно почтительно. Один только Демьян Бедный позволил себе поиздеваться:
«Я радуюсь, когда слышу, что в лице Пастернака мы имеем первоклассного интимного лирика. Беда только та, что язык его часто мне непонятен… Но таковы и должны быть, по-видимому, стихи о любви… Не станет же влюбленный изъясняться языком передовицы. В голове туман. Иной такое что-то забормочет, что и сам не понимает, чего он бормочет. Иных пастер-наковских стихов сам Бухарин не мог понять. Другие все понимают. Влюбленные!»