В поэме Гронского есть редкое свойство: она с первой до последней строки проникнута творческим напряжением, которое невозможно подделать. Оно-то и заставляет насторожиться, и не дает вниманию ослабеть, несмотря на явные описательные длинноты.
Хорошо, когда молодой поэт пишет так, хорошо, когда, читая его, чувствуешь, что стихи эти продиктованы сознанием, по настоящему взволнованным, жаждущим подъема, готовым на риск и на жертву, способным на самозабвение. «Блажен, кто смолоду был молод», одним словом — и кто, будучи одарен словесно и поэтически, не растратил сразу же своего дара на изящные и приятные пустячки, на игрушечные удачи и кукольные достижения. «Поэзия вовсе не то», — хотелось бы сказать многим стихотворцам, преждевременно осторожным и расчетливым. Поэзия требует порыва, и добиться в ней чего-либо можно, только отдав ей всего себя, не отделяя ее от своей жизни, питая одно другим. Кажется, Гронский это знал: оттого-то со смертью его и оборвались «надежды»… Никто не может точно определить, сколько кому дано было таланта. Никто не вправе делать какие-либо предсказания иначе как с тысячью оговорок. Единственное, что мы безошибочно чувствуем: стоит ли человеку писать, надо ли ему упорствовать на этом тягчайшем, — как заметил еще насмешливый Кантемир, — пути к славе, есть ли ему «что сказать». Думается, в данном случае сомнений быть не может — и печально лишь то, что говорить все это приходится уже в прошедшем времени.
ПРАВО НА СОМНЕНИЕ
Несколько дней тому назад в Париже состоялся диспут, посвященный советской литературе. Тема как будто бы привычная и знакомая. Привычен и знаком был и состав участвующих: те же имена, вот уже лет десять повторяющиеся в разных комбинациях на всех литературных собраниях. Ничего непредвиденного… Но, очевидно, давно уже образовались в нашей здешней среде какие-то глубокие расхождения, и, вопреки ожиданиям, прения на собрании приняли острый и страстный характер. Были удивлены слушатели. Были, кажется, удивлены и некоторые из участников диспута, успевшие отвыкнуть в благодушно-любезной (вернее: равнодушно-любезной) эмигрантской обстановке от атмосферы прежних русских литературных споров.
Доклад прочел М. Слоним. Это не было объективное изложение фактов, это была какая-то курьезная исповедь, лирическая по отношению к самому себе, агрессивная и запальчивая в части сведения счетов с воображаемыми противниками. Докладчик обстоятельно рассказал о чужих оплошностях в оценке советской литературы и о собственных своих безошибочных прогнозах в той же области, затем подчеркнул бесстрашие своей критической мысли перед коалицией врагов и, наконец, дал урок того, как надлежит относиться к творчеству писателей, живущих и работающих в СССР. К концу доклада все почувствовали некоторую неловкость и смущение. Несмотря на лучшие намерения оратора, вывод получился такой, будто все в России обстоит превосходно, культура процветает, литература расцветает, достижениям нет предела, завоеваниям нет границ, и если бы все, подобно докладчику, приняли советскую словесность своей, родной и близкой, то разделили бы и его восторженные оценки. Съезд — великое событие, романы из «Красной нови» и «Нового мира» если не сплошь шедевры, то все же интересны и замечательны по всякого рода сдвигам, в них отраженным. Даже больше: русская классическая литература с ее задатками любви, нравственного подъема и человечности нашла в лице литературы советской свою законную достойную преемницу. Правда, Слоним говорил об этих заветах настолько популярно и расплывчато, что порой тянуло усомниться: да верит ли он в них на самом деле? Но мысль о преемственности была ясна во всяком случае, — и насчет ее сомнений не осталось. После доклада открылись прения, как я уже сказал, довольно острые и страстные. Докладчик почти ни у кого не нашел полной поддержки. Во всех речах сквозило недоумение, вызванное, главным образом, его прямолинейностью и стремлением в каких-нибудь полтора часа распутать сложнейший клубок, разрешить труднейший вопрос, — будто перед ним не область, полная болезненных противоречий, а задача из Малинина и Буренина, черная доска, мелок и учитель, готовый поставить прилежному ученику пятерку. Не в том беда, что Слоним ошибся: на этот счет могут быть разные мнения. Беда в том, что он не заметил сложности задачи и существования нескольких ответов на нее, каждый из которых удовлетворен не вполне, точен не совсем, приемлем лишь с оговорками. Обобщим: кто требует твердой, неизменно одинаковой принципиальности в этих делах, едва ли отдает себе отчет в сущности своих требований. Одна революция, одна литература, сами по себе, каждая в отдельности, — понятия и явления достаточно сложные, чтобы нельзя было, говоря о них, что-либо рубить с плеча. А когда они сплетаются, — это становится тем более опрометчиво.
* * *
Например, съезд.