Насчет самых стихов, к которым предпослано предисловие, споров, вероятно, не возникнет, и слова о «сильных созданиях художника, по своему складу взыскательного и строгого», останутся, так сказать, особым мнением Вячеслава Иванова. Он вспоминает, между прочим, что однажды уже его предисловие к стихам Валериана Бородаевского «немало повредило тому на журнальной бирже поэтических ценностей». Насколько это верно, не знаю: дела давно минувших дней, — но рекомендация, данная стихам
Голенищева, конечно, им не вредит, а, наоборот, их возвышает… Вредят они, к сожалению, сами себе, и вредят непоправимо. Стихи очень гладкие, по своему даже искусные, с налетом какого-то «шика», — но совершенно мертвые. В них виден усердный и опытный читатель чужих книг, большею частью очень хороших книг, — но отсутствует поэт. И та нарочитая культурность образов и тем, которой Голенищев как будто щеголяет, лишь наводит на досадные догадки, что за громкими именами, за мифологическими видениями и всяческой риторикой, ему, в сущности, нечего сказать, — и оттого он за все это так держится, что один на один с жизнью, без пелен и обольщений, творче-ски-беспомощен.
Вячеслав Иванов ведет поэтическую родословную Голенищева от Лермонтова и Гумилева. При всем моем настойчивом стремлении понять его мысль, мне оказалось это не по силам. Несомненно, Голенищев отлично знает стихи Лермонтова и Гумилева, и это кое-где в книге его заметно. Но, ведь, родство не то же, что знакомство… Еще менее убедительным показалось мне мимоходом брошенное утверждение о «глубокой таинственной связи Гумилева с Лермонтовым». Что у них общего? Задор, непоседливость, «бретерство», — но не это же Вячеслав Иванов имел в виду! Могу, во всяком случае, засвидетельствовать, что Гумилев относился к Лермонтову скептически, при всяком удобном случае называл его поэтом второстепенным, и склонный вообще больше вглядываться, нежели вслушиваться в стихи, был глух к музыке лермонтовского творчества. Конечно, возможна преемственность безотчетная. Но догадка о ней, наверное, удивила бы самого Гумилева сильнее чем кого бы то ни было.
***
У Юрия Терапиано в его новой книге «Бессонница» есть одно стихотворение, начинающееся с программной строки:
Кто понял, что стихи — не мастерство…
Программе своей он верен. Поэзию Терапиано можно любить или не любить, но нельзя в ней не заметить следов какой-то упорной, трудной и глубокой внутренней работы, то здесь, то там пронизывающей ее лучами. Мастерство остается как средство, но перестает быть целью. Точнее, — средство с целью сливается, растворяясь в ней, отказываясь от самостоятельного бытия.
Терапиано пишет уже довольно давно: он принадлежит к первому призыву стихотворцев, созданных эмиграцией. Долгое время имя его неизменно причислялось к группе «молодых поэтов», — пока не пришлось приставку «молодые» отбросить, не только из-за того, что растяжимость понятия о молодости не беспредельна, но еще и потому, что в заискивающем упоминании о возрасте заключена как бы просьба о снисхождении… В снисхождении же Терапиано, и вместе с ним три или четыре его литературных сверстника, — уже не нуждаются.
Признаюсь, мне не совсем были по душе ранние стихи Терапиано. В них было что-то надуманно-важное, принципиально-торжественное, — и некоторая сыроватость словесного состав этих стихов, при нарочитом, квази-парнасском изгнании чувства, смущала и тревожила. С тем большей охотой отмечаю большие достоинства зрелого творчества Терапиано. Отчасти «путь» его напоминает путь Кнута, — хотя Кнут гораздо щедрее, лиричнее и с большим самозабвением ведет свою творческую игру. Но сходство не в характере обоих поэтов, а в их устремлениях. У Терапиано, как и у Кнута, были долгие годы темной, механической поэзии — и если отважиться на традиционно-картинный образ, можно бы сказать, что Муза, наконец, улыбнулась им, в награду за верность, за искание истинного света. Свет у них различный, но общее — во внезапном оживлении, в повышении голоса, в нашем читательском достоверном ощущении, что, наконец, поэт говорит именно о том, о чем по природе его говорить ему надо.
Терапиано очень близок к религиозной поэзии. Он ходит «вокруг да около» ее, хотя до сих пор творчество его скорее религиозноподобно, чем подлинно молитвенно. Но, может быть, именно эта их особенность и поможет им найти сочувственный отклик в сознании современников: не знают ли многие сейчас это блуждание вокруг да около религии, это рассудочное к ней приближение с невозможностью переступить порог и что-то забыть, — «что-то», тем сильнее въедающееся в память и в кровь, чем страстнее человек хочет освободиться и поверить? Наивности, «детскости» нельзя научиться: в самом соединении этих слов с понятием учения есть противоречие.
Иногда, редко-редко, думаешь, впрочем, что порог у Терапиано перейден, — при чтении, например, таких строк: