Карпов знал латынь, греческий и татарский языки, был хорошо знаком с античной философией и литературой, переписывался со старцем Филофеем. Когда в Москву прибыл Максим Грек, между ним и просвещенным дипломатом завязались тесные отношения. Правда, начались они с недоразумения. До афонского книжника дошли слухи о том, что видный придворный нелестно отзывается о нем и его знаниях. Дипломат поспешил уверить Максима Грека в обратном.
В дальнейшем они, случалось, и спорили (Грек, в частности, порицал увлечение дипломата модной тогда астрологией), но в главном были единомышленниками – Грек называл Карпова «премудрым» и «пречестнейшим» человеком, а Карпов, как мы увидим, развивал многие идеи Святогорца, который стал для него если уж не учителем, то образцом для подражания. Другой авторитет для Карпова – Нил Сорский. Дипломат восторженно пишет об исихазме, его идеологах и практиках – Григории Синаите, Симеоне Новом Богослове и главе русских нестяжателей преподобном Ниле[567]
.Об этих своих предпочтениях Федор Карпов сообщал не кому иному, как митрополиту Даниилу – непримиримому борцу с заволожским движением. Сам факт обращения дипломата к митрополиту с посланием, в котором затрагивались острые правовые и философские проблемы, вызывает определенное недоумение. Захотелось поделиться мыслями с образованным человеком, коим, несомненно, был Даниил? Но что за интерес вольнодумному дипломату отписывать к главе иосиф-лянской партии, отличавшемуся, по замечанию А. В. Карташева, «узостью духовного и богословского горизонта»[568]
.Подлинное отношение Федора Ивановича к личности митрополита очевидно – даже в приличных нормам эпистолярного этикета славословиях Даниилу («ты – горящий светильник, не знающий тьмы мрака, ты – благовонный цветок добродетели, гнушающийся смрада клеветы…») сквозит сарказм, а, советуя иосифлянину прибегнуть к нестяжательской «умной молитве», Карпов, кажется, попросту издевается над архипастырем. С другой стороны, вряд ли дипломат вступил бы в переписку с главой церкви, дабы Даниил почувствовал неприязненное к нему отношение. Скорее Карпов обращается не к коллеге-писателю, а к предстоятелю русской церкви. Но в какой связи? До нас не дошло первое письмо Карпова и ответ на него Даниила, поэтому мы можем судить о непосредственном поводе обращения к митрополиту только по заключительному посланию Карпова. Сквозной нитью через сочинение Карпова проходит мысль о неправедном суде, о беззаконии и милости. Если Иосиф Волоцкий полагал, что государь, правящий «без правды», уподобляется «мучителю», то Карпов считает, что одной правды для властителя недостаточно. «За милосердие наместник и князь бывает любим своими подданными, а за приверженность к справедливости его боятся, ибо милость, без правды есть малодушество, а правда без милости – мучительство…»[569]
Похоже, что обратиться к митрополиту дипломата подвигла судьба осужденного Максима Грека. Карпов не имел права оспаривать справедливость, «правду» соборного приговора, ему оставалось взывать к милости. Даниил в ответ призывает к «терпению». По сути, это отказ на обращение дипломата, что порождает прорывающуюся сквозь велеречивые формулировки горячность Карпова и те колкости, которые он вряд ли позволил себе в первом послании.
Исследователи датируют послание Карпова 1533 – 1539 годами. Очевидно, мы можем сузить эти временные рамки до 1535 – 1538 годов. В это время правительство Телепнева прочно удерживает власть, укрепляется положение самого Карпова – в 1538 году он получает думный чин окольничьего. Напротив, влияние Даниила при дворе Елены Глинской становится минимальным – его услужливость не отзывается в сердцах правителей благодарностью, а воспринимается как непременная обязанность. Правительство Телепнева предпринимало меры по ограничению прав церкви, привлекало духовенство к несению некоторых государственных повинностей и даже не стеснялось употреблять церковные средства на свои нужды[570]
. Это красноречиво свидетельствует, как мало тогда значило мнение митрополита и главы любостяжательской партии.Именно в это время Карпов посчитал возможным обратиться к митрополиту с письмом, касающимся столь опасного вопроса, как пересмотр участи осужденного церковным собором, и, более того, – рассчитывать на успех. Однако его ходатайство осталось гласом вопиющего в пустыне, что лишний раз показало писателю, «сколь вредными и дурными дорогами, хромыми ногами и вслепую, бредет ныне земная власть и весь род человеческий»[571]
.