Эта мечта была соблазнительна тем, что она не затрагивала интересов дворянско-помещичьих, так как при «ставке на сильных» вся деревенская беднота отдавалась в кабалу помещикам, обеспечивая им дешевые «руки», и не множила столь опасного фабрично-заводского пролетариата.
Николай плохо разбирался и в политике Витте, и в политике Столыпина, но он не доверял и ненавидел Витте, а затем возненавидел и Столыпина. Эти люди ярких индивидуальностей, сильной воли, были, хотя в разной степени, и даровитее, и умнее, и сильнее Николая, они импонировали ему, но он им не прощал их превосходства над ним.
Между тем у него не было более сильных, более энергичных, более преданных и даровитых защитников монархического начала.
Они одни вливали какое-то подобие жизни в обреченный, умирающий царизм.
Но Николай фатально и трагически мирился только с ничтожествами, которые ублажали его самой грубой лестью, показывая вид, что преклоняются перед его умом, перед глубиной его понимания, перед его проницательностью и даже перед силой его самодержавной воли…
Таковы были остальные — от Сипягина до Протопопова…
Сипягин, например, зная о пристрастии Николая к «тишайшему царю», к Алексею Михайловичу, которого Николай облыжно считал своим предком, устроил у себя комнату в стиле того времени, где и принимал царя.
Как мог Николай серьезно вникать в попытки Витте и Столыпина приспособить как-нибудь конституцию к самодержавию, когда он жил всегда в мире призраков, иллюзий и фикций? В двадцатом веке он жил мечтой о семнадцатом. Устраивались грандиозные придворные балы, на которых Николай щеголял в наряде царя Алексея Михайловича, Александра Федоровна — в костюме царицы XVII века, сановники — в костюмах бояр. Этот исторический маскарад тешил Николая своей дорогой бутафорией в самые тяжелые дни русской истории. Когда грядущее было так грозно и таило в себе столько бед, Николай тешил себя призрачной мечтой о реставрации столь далекого и столь невозвратного прошлого.
Он даже единственному сыну своему, столь долго и тревожно жданному наследнику, дал имя Алексей, не смущаясь тем, что в течение двух столетий после несчастного и жалкого сына Петра I это имя более не давалось наследникам русского престола.
ГЛАВА 9
Русский фашизм
Все, что было в русской жизни темного, некультурного, вся накипь тяжелой и мучительной русской истории, — все это цепко держалось за царизм.
Звериный национализм, церковная косность, кулаческие и сословные вожделения — все это тянулось к «подножию трона» и там искало опоры и защиты от неотвратимого хода истории, от непобедимых веяний времени, от развала изжившего себя социально-политического строя. Все это создало русский фашизм, или черносотенство.
Европейский фашизм — это судороги европейской буржуазии, попытка как-нибудь отсрочить, задержать надвигающуюся катастрофу.
Там буржуазия имеет еще за собою огромную культурную силу, вековую власть внешне упорядоченной жизни, давно и крепко организованного порядка, блестящие традиции. Там «гробы повапленные»[12]
сверкают еще блестящей мишурой, недавним — до войны — великолепием исторических переживаний, преданиями героической борьбы той же буржуазии с феодализмом, с церковью, с подавлением личности.Русское черносотенство боролось за изжившее себя самодержавие, за идеалы крепостничества, за услады холопства, за аппетиты отсталого, разорившегося и духовно, и материально дворянства, за бесправие; за полицейско-синодальную церковность.
Царь Николай II был одним из самых некультурных русских людей. Только в самых заброшенных углах России, там, где еще не вымерли герои «темного царства», можно было встретить такую жалкую отсталость. Вместо веры и религии — грубое суеверие и церковная обрядность, полное отсутствие или поразительная скудость умственных интересов, совершенное непонимание творимой истории, какая-то безотрадная душевная плоскость, мелкие движения мелкой души, лживость и лукавство трусливого характера, безысходная пошлость.
Воистину, царь чеховского безвременья, хмурый, унылый, скучный обыватель.
Все, что было на Руси отжившего, все обреченное, разлагавшееся, отсталое и бессильно злобное в чувстве своей обреченности, — все это чувствовало в последнем обреченном царе свое близкое, родное. Не было такого отпетого прощелыги из союзной чайной, не было такого убожества, обозленного за свою никчемность, который не чувствовал бы в последнем царе родственную душу.
И когда из отбросов жестокой городской жизни, из профессиональных воров и наемных убийц правительство царя формировало банды своих защитников, Николай, по органическому недомыслию своему, готов был верить, что эта гниль и есть подлинный русский народ.