В январе 1865 г. московское дворянство большинством 270 против 36 голосов приняло текст очень умеренного адреса, в котором просило «довершить государственное здание созванием общего собрания выборных людей от земли русской для обсуждения нужд, общих всему государству». /134/
Было, конечно, отказано, а спустя некоторое время царь откровенно высказался одному из предводителей дворянства, Голохвастову, отстаивавшему в дворянском собрании адрес:
«— Что значила вся эта выходка? — Чего вы хотели? Конституционного образа правления?»
Голохвастов подтвердил.
Александр продолжал:
«— И теперь вы, конечно, уверены, что я из мелочного тщеславия не хочу поступиться своими правами. Я даю тебе слово, что сейчас, на этом столе, я готов подписать какую угодно конституцию, если бы был убежден, что это полезно для России. Но я знаю, что, сделай я это сегодня, завтра Россия распадется на куски. А ведь этого и вы не хотите».
Парламентаризм к тому времени уже пережил свой медовый месяц и только в Англии еще вызывал к себе уважение. В остальной Европе уже обозначались черты парламентаризма как «величайшей лжи нашего времени», по позднейшему определению Победоносцева.
Александр читал «Колокол» и, вероятно, знал отношение Герцена к европейскому буржуазному либерализму.
Ну, а России не дворянской, выросшей разночинной России, как и России трудовой царь не знал и знать не мог. А о реформах более глубоких, чем конституционализм, о коренных реформах социальных царь и по воспитанию своему, и по образованию, и по положению, и по всей психике своей, конечно, и думать не мог.
И не было царю другого исхода, как фатально катиться по наклонной плоскости реакции. Это, по крайней мере, было привычно для всех его окружающих, для этого была готовая к услугам бюрократия с выработанными приемами и установившимися навыками.
Начатые реформы диалектически вели к «увенчанию здания», т.е. конституции. Но конституции на Западе уже успели принести свои разочарования: народные массы не стали от них ни довольнее, ни счастливее. Лучшие умы, такие люди, как Герцен, уже не верили в единую спасающую истину парламентаризма. /135/
На Руси славянофилы тоже были против конституции по европейскому образцу, националисты во главе с влиятельными Катковыми — еще пуще.
А идя против конституционных вожделений, царь неизбежно попал в лапы самой черной и беззастенчивой реакции.
У Александра II никогда не хватало искренности и смелости для действительного освобождения печати.
Цензура в том или ином виде была тем мертвым черепом, в котором гнездилась смертельно ужалившая его змея.
При разработке главных реформ — крестьянской и земской — печать была стеснена цензурой и не могла своим влиянием предотвратить гибельные ошибки.
А после цензурной «реформы» 1865 г. стало по существу не лучше, а хуже. Позаимствованная Валуевым у Наполеона III система карательной цензуры была не лучше цензуры предварительной, а только подлее.
Все органы печати доказывали правительству Александра II
опасностьстеснения печати, но этому не поверили.Многочисленные покушения много раз вразумляли в этом смысле Александра, но не вразумили, и даже бомбы, растерзавшие царя на набережной Екатерининского канала, не вразумили его преемников.
С одной стороны свирепствовали жандармы и военные суды, с другой стороны — отчаяние и безграничное самопожертвование.
Хранение наборного шрифта, ручного печатного станка, нескольких брошюр или прокламаций каралось так же беспощадно, как хранение динамита. «Крамола» естественно перешла к динамиту.
И последние годы царствования Александра прошли в этой истребительной борьбе изжившего себя царизма с полной юных сил революцией.
Это была беспримерная борьба.
Нигде революционеры не обнаружили больше героизма и самоотвержения, нигде ни один монарх не метался целые годы, как затравленный зверь. Царь ничего не понимал. Он поверил лукавой камарилье, что революция — это нечто случайное, наносное, что /137/ она объясняется недостаточной бдительностью полиции. Он не понял органических корней революции, которую он считал только «крамолой».
Для революционеров в напряжении этой страшной борьбы царь получил какие-то апокалипсические очертания. Это был «зверь из бездны». Гаршинский «Красный Цветок», в котором сосредоточилось все зло мира. Надо вырвать, растоптать этот красный цветок — и зло исчезнет.
Никаких возможностей открытой борьбы не было. Борьба шла глухая, подпольная, рылись подкопы и снаряжались мины, падали жертвы.
Когда положение стало совершенно невыносимо, Александр утвердил лорисмеликовскую «диктатуру сердца» и стал склоняться на уступки, даже на подобие конституции.