В сопровождении Уолта, Хельмрика, Даффида и Тимора Гарольд пересек двор и вышел к женскому монастырю. Монахи проводили их к красивому портику с изящными колоннами и округлыми арками. Колоннада привела к двойным дверям с небольшим глазком. Перед дверями лежала дорожка длиной в шестьдесят футов, а шириной всего в двадцать дюймов. На узком коврике были изображены чудеса Девы, явленные пилигримам на Млечном пути, то есть на дороге в Сантьяго-де-Компостела. Этот рассказ в картинках весьма походил на современные комиксы.
Чрезвычайно развеселившись, пятеро англичан принялись высмеивать комическую неуклюжесть фигур, полное отсутствие индивидуальных черт, примитивные узоры и так далее, пока все не полегли от хохота, услышав реплику Даффида: эти застывшие рожи напомнили-де ему сосредоточенное выражение лица человека, избавляющегося от длительного запора. Тимор обратил внимания на ошибки в убогих латинских надписях, которые сопровождали каждый эпизод, а Гарольд, не раз наблюдавший затем, как длинными вечерами при свете свечи работает иглой Эдит Лебединая Шея, заявил, что перед ними отнюдь не гобелены, а просто-напросто вышивка, и не слишком искусная в придачу.
– Он хорош, – пробормотал Хельмрик. – Настоящий мастер.
– И арфа неплохая, – отметил Тимор.
В зале под ними в самом центре на четырехугольном возвышении стоял человек в темной одежде, его редкие черные волосы не скрывали высокого лба. Склонившись над великолепной арфой, он играл и пел, лицо его судорожно подергивалось, когда в промежутке между строфами он наигрывал импровизации, эхом вторившие настроению или содержанию только что пропетых стихов. Арфа, будто корабль, была построена из планок хорошо выдержанного дерева, прибитых медными гвоздями к скрытой под ними раме, корпус был выложен сусальным золотом и перламутром. Шейка, изогнутая, как гребень волны, поднималась вверх почти на два фута; она была сделана из темного дерева, отполированного до нестерпимого блеска и, по-видимому, столь твердого, что инкрустировать ее было невозможно, хотя каким-то инструментом и удалось просверлить в грифе дыры для колков, на которые натягивались струны.
– О чем это? – шепотом спросил Уолт. – Черт меня побери, если я хоть что-нибудь понял в этой тарабарщине.
– Ш-ш! – прошипел Ульфрик.
– «Песнь о Роланде», – шепотом ответил Хельмрик, касаясь губами уха Уолта. – Новая версия. Поэма о предательстве. Ганелон ловит императора Карла на слове и вынуждает его вверить Роланду арьергард, когда французы уходят из Испании. Вот слушай...
– О чем он поет? – взвыл в отчаянии Уолт.
– Роланд проклинает своего отчима Ганелона за то, что тот навязал ему командование арьергардом...
В конце зала на высоком помосте установили стол; посредине в тронных креслах восседали Вильгельм и его супруга Матильда. Если в Вильгельме было добрых шесть футов роста, то в герцогине не более четырех. Это была маленькая невзрачная женщина, изнуренная многими родами, со сморщенным обезьяньим личиком.
– Ему бы на плечо ее посадить, – сказал Ульфрик.
– И был бы он точь-в-точь бродячий певец с обезьянкой, – подхватил Альфред.
Гарольда, как почетного гостя, усадили по другую руку от Матильды. Начали разносить блюда, по большей части покрытые белым бланманже или залитые соусом, потом подали крем и желе, подслащенные кристаллами из тростника, который мавры выращивают на побережье Малаги. Еда была либо водянистой, либо чересчур пряной, либо приторной. От такой жратвы в желудке забурчит, ворчал Ульфрик, после наших-то добрых кусков говядины и баранины.
Уолта беспокоило другое: нормандцы пили мало, вино разбавляли водой, а Гарольд пил неумеренно, и слуги всё подливали и подливали ему в чашу.
То, что произошло потом, было, конечно же, иллюзией, массовым гипнозом. Менестрель – это и был Тайлефер – допел первую часть «Песни о Роланде». Ему похлопали с некоторым облегчением (песнь была очень длинная). Певца сменили две мавританские танцовщицы, рабыни, присланные с Сицилии, к тому времени почти полностью покоренной нормандцами. Гарольду – а также Уолту, сидевшему на другом конце стола – почудилось, что зал потемнел и наполнился дымом, словно начали жечь благовония, хотя на самом деле ничего подобного не было.