Трофим увидел, как привязанная за лошадью Фоки коноводным поводом лошадь заржала и попыталась сбавить ход, но повод тянул её, и она бежала, оглашая ночь отчаянным ржанием. Наконец, отчаявшись вернуть своих коней, муголы решились на последний шаг, в воздухе засвистело, и ночь прошил залповый град стрел. Но для стрельбы при луне уже было слишком далеко, и их подвело неверное упреждение. Стрелы с глухим стуком втыкались в почву впереди и правее уходящего от лагеря табуна.
— Сейте хлеб, растите репу, пахотники! — закричал сзади Улеб тягчайшее в его понимании оскорбление, обернувшись к лагерю и сложив руки горкой. — Вы не мужи крови! Не вам носить мечи! — И вслед за этим издал победный клич, нечленораздельный и радостный.
— Они умеют стрелять и на звук! — крикнул ему Амар.
— Пусть стреляют! — гаркнул Улеб.
И от его слов и крика Трофиму тоже передалось радостное возбуждение. В перестуке копыт и ржании звучало: Они ушли. Вырвались. Уцелели. И значит, — победа!
Великий хаган Мугольского улуса Урах-Догшин сидел на подушке в своем походном шатре. Далеко был он отсюда мыслями. Как сквозь покрывало тумана слышал он доносящиеся снаружи звуки вставшего на стоянку отряда. Рассеянным взором глядел на стены шатра и кошму, где, раскрывшись, возлежала наложница. Хсю-Ва, лучший цветок покоренных областей Джун-Го…
Он рассеяно оглядел её и провел рукой по крутому бедру. Хсю-Ва пошевелилась во сне. Вздорная баба… Болтливая. Характер несносный. Она одна из немногих решалась не просто прекословить ему, но еще и повышать при этом голос. Возжелав новых украшений, она вынимала из него всю душу. Болтливая даже в обычное время, она могла трещать не переставая, когда, как она говорила, «исполнялась волнения». Но хуже всего была её привычка, тыкать его — самого хагана — пальцем в бок для привлечения внимания, и доказательство своей болтливой женской правоты. Отучить её от этого не могли даже тяжелые подзатыльники. Впрочем, все это окупалось искусностью Хсю-Ва в делах любви. Только она могла заставить его так, как она это называла, «исполняться высшей радости мужества». Своими искусными ласками она доводила Ураха до высшего наслаждения. Возможно, ей это удавалось так хорошо именно потому, что как подозревал Урах, сама она особого наслаждения не получала… За ласки приходилось платить исполнением её многочисленных прихотей. Что делать, — ведь если брать Хсю-Ва без её согласия, удовольствие вполовину не так хорошо. Урах пробовал… Когда-нибудь она доведет его. Или просто надоест. Тогда он лишит её и болтливого языка, и жизни.
Жизнь… Мысли его перетекли в другое русло. Жизнь… Он сам создал свою жизнь. Судьба дала ему крохотный шанс, тем, что он родился сыном хана, а не простого степняка. Но что дал бы этот шанс тлеющему человеку с теплой душой? Такой бы всю жизнь просидел за спиной своих братьев, более удачливых очередью рождения. Брал бы, сколько бросят, и гнул бы спину перед хаганом — сколько нагнут. Он был иным. Дух его был горяч, и еще с детства Урах понял: он сам должен быть владыкой. Он не испытывал к своим братьям особых чувств. Возможно, в этом были виноваты их матери, жены хагана, которые все время вели между собой подковерную борьбу за власть на женской половине, и естественно втягивали в эту вражду и сыновей. Но скорее всего, он не любил бы братьев даже если бы в доме хагана царило полное согласие. Еще с детства он понял, что его братья — это преграда к цели. Они — высокий частокол, за который для него не перелетит ни один луч счастья. Потому что в малом для него счастья быть не могло. Дух его был слишком велик для подчинения кому бы то ни было. И он расшатал и вынул этот частокол. Урах был рожден владыкой, и он стал им. Не было преград его воле, и лишь желание был его законом на этой земле. Верой его матери был ислам, и он сам стал муслимом — покорным Аллаху. Многие, у кого хватило смелости, порицали его за отказ от веры отца в Вечное Небо. Рты, изрыгающие хулу, он заткнул смертью. Глупцы не могли понять, что вера в Аллаха самая подходящая и для государя, и для подданных.