— Доброе? Известно, доброе… — Старуха сердито подняла седеющие брови. — А капрал солдатский орал, что коммунарские пожарники все — враги Франции, что они не водой заливают огонь, а, наоборот, разжигают! Словно бы в бочках и трубах у них не вода налита, а какой-то керосин проклятый… Ну и приставили всех шестерых к забору, и капрал кричит сам не свой: «Бей, стреляй коммунарских поджигателей!» Никто и не поверил поначалу, что он всерьез командует. А красные штаны и впрямь выстрелили. Так все шестеро и попадали один за другим. Я кинулась к Жюлю, к внучонку, подумала: а вдруг живой, дотащу, дом наш рядом. А если и убитый, соседа попрошу из стола да скамеек гробик сколотить, чтобы все по обряду… А капрал меня тык кулаком в грудь: «Брысь! Брысь, крыса старая! Или следом за внуком-петролейщиком хочешь?» Уцепилась я за рубаху Жюля, ну да разве их осилишь? Дюжие! Голода, видать, осадного ее ведали! Отпихнули к стене, упала я. А мертвых в фургон, ровно падаль, покидали. Крикнули: на кладбище везите! Ну вот я и жду, в какую сторону тронут, может, добегу следом, гляну на родного прощальный раз. Так что благослови, отец, Иисуса ради.
Рука, в которой Эжен держал очки, поднялась сама собой, но он тут же опустил ее.
— Нет на мне сана, мать! Не дано мне молить бога за чужие грехи и отпускать их. — Хотел добавить, что и бога нет ни на небе, ни на земле, но не повернулся язык: пусть тешится старая.
— А у тебя, милый, на лице великая мука написана, видно, истинно скорбишь! По муке такой тебе и без сана грехи отпускать положено. Человечий-то сан на всех нас есть! — убежденно и с силой возразила старуха, впиваясь в лицо Эжена темными сверлящими глазами. — Человечий сан, он, милый, святее святых. По совести говоря, я к нашему толстопузому кюре пятый год на исповедь не хожу, не нужна мне ни молитва его, ни отпущение грехов. Про него много плохого говорят!.. Ну, дай руку тебе поцелую за муку, которую носишь в себе…
И что-то вдруг укололо в сердце: узнала! Мог поклясться чем угодно, впервые видел ее вот так близко. Но ведь сотни и сотни раз выступал на митингах и собраниях, на площадях и в «Мармит», в церквах, превращавшихся по вечерам в клубы.
— Вы меня знаете? — негромко спросил он.
— А как же, миленький! — торопливо закивала она. — Ты из коммунаров, из самых главных… Как звать не упомнила, память совсем плохая стала. А лицо помню. Три раза слышала, как ты говорил. И всегда справедливые, верные слова были! Вот когда Коммуна вещи нам из ломбардов велела бесплатно отдать. Все же наше барахло с зимы в закладах лежало, — ни обуть, ни одеть нечего… И за квартиру хозяевам чтобы не платить, от вас же, от Коммуны, отсрочка приказом вышла. И суп дешевый в «Мармит» каждый день мне Натали наливала…
— Натали? Лемель?
— Вот-вот, она самая. И внучонку моему, несмотря что маленький, полтора франка в день…
— Эге-ей! — зычно скомандовал в переулке мужской голос, и толпа вокруг горящего дома расступилась, пропуская фургон.
Старуха оглянулась, и в успокоившихся было глазах снова возникло отчаяние. И, сразу позабыв и об Эжена, и о том, что ждала от него благословения и отпущения грехов, с неожиданной резвостью, но чуть не падая, наклоняясь всем телом вперед, побежала за тронувшимся фургоном, — он повернул в сторону Сены, к мосту Александра. Значит, подумал Эжен, если не пошвыряют в Сену, повезут на Монпарнасское кладбище.