И еще одно. Помню, как перед отъездом Эжен мечтал выкроить в Лондоне свободный день и съездить на принадлежащий Британии остров Гернси в проливе Ла-Манш, где столько лет томится наш Великий изгнанник Виктор Гюго. В дни государственного переворота в декабре пятьдесят первого Гюго защищал Республику, а после победы Бонапарта вынужден был бежать за границу. Его бессмертные творения не издаются, ни один театр не ставит ни „Эрнани“, ни „Рюи Блаза“, ни „Кромвеля“. И лишь контрабанда приносит иногда в Париж голос „короля поэтов“. Помню, с какой горечью Эжен сказал мне перед отъездом:
— Ах, Малыш, Малыш! Какое было бы для меня счастье пожать руку, написавшую эти звенящие строки: „Для алой мантии его монаршей славы вам пурпуром, ткачи, не надо красить нить: вот кровь, что натекла в монмартрские канавы, — не лучше ли в нее порфиру опустать?“ Это о нем, о нашем императоре! Я рад был бы не только пожать могучую руку Гюго, а хотя бы издали увидеть крышу, давшую ему приют на чужбине. И я верю: трон Баденге рухнет и великий Виктор вернется к нам!
Но поехать на Гернси Эжену не удалось: в Лондоне навалилось много дел, а потом пришла пора возвращаться.
В первое же воскресенье по приезде Эжена мы с ним рано утром отправились в рабочий пригород Венсенн, что за крепостным валом, на самой границе Венсенского леса. Как было заранее условлено, там на обширной зеленой поляне перед кабачком „Седой пастух“ нас уже поджидало около сотни рабочих из Бельвиля, Менильмонтана, Вильетта. Эжен должен был рассказать им о Лондонской конференции, о парижских секциях Интернационала, — тогда о них знали лишь немногие.
День был солнечный, ясный, хотя осень уже позолотила местами листву каштанов. Владелец кабачка, обрадованный предстоящей выручкой, вынес на поляну, под развесистые кущи деревьев, все столики своего небогатого заведения, на них — кувшины с пивом и квасом, бутылки дешевого вина. И что меня удивило — в толпе, ожидавшей нас, оказалось немало женщин, а некоторые из них привели с собой и детей. И оделись все, словно на праздник: яркие цветастые кофточки и косынки, кокетливые чепчики, а кое-где и шляпки.
Прежде всего нас с Эженом заставили выпить по стакану вина, и отказаться от простодушного, сердечного угощения было невозможно, это значило бы обидеть хороших людей.
Я пишу это ночью. За окнами спит притихший, обезлюдевший на несколько часов Париж, лишь башенные часы каждые тридцать минут нарушают тишину. Уснул и Эжен, набегавшийся за последние дни и уставший до полусмерти. Как и другие делегаты, ездившие в Лондон, он выступает на рабочих собраниях, во всевозможных кафе и закусочных по многу раз в день. И слушают его удивительно!..
Но я начал рассказывать о поездке в Венсенн. Стоит мне хоть на секунду прикрыть веки, я вижу перед собой глаза Эжена, горящие, словно два черных факела, его чистый лоб, вскинутую над головой руку. И слышу голос. У него такой красивый баритон, недаром же его сделали запевалой и солистом в певческом обществе.
Слушали Эжена в напряженном молчании, в коротенькие паузы было отчетливо слышно, как чирикали в ветвях каштанов невидимые птицы.
Эжен рассказывал о волне революций, захлестнувших в конце сороковых годов всю Европу, о революциях, которые крушили империи и опрокидывали троны, повергали в ужас и разгоняли по заграницам королей и королев, буржуа и торгашей, маркизов и баронов. И ветер свободы, как не раз бывало в прошлом, развевал над головами восставших мятежные знамена. Но волны революций, как бы могучи они ни были, неизбежно разбивались об устои монархических крепостей, и снова торжествовали властолюбие и жадность, оставив на городских мостовых лужи крови да на местах боев и казней десятки, сотни, а иногда и тысячи могил. Революции гибли, горячо говорил Эжен, лишь потому, что мы, рабочие, всегда и во всех странах разрознены нуждой, бесправием, голодом и произволом. И именно сейчас, как никогда, необходимо объединение!
Возгласы поддержки и аплодисменты дали Эжену коротенькую передышку. Многие за столиками встали, и какой-то бородач в заплатанной на локтях блузе крикнул:
— Дорогой Варлен! За такое доброе дело полагается выпить!
Выпили не шумно, но торжественно, многие подходили к нашему столику, чокались с братом и со мной.
А Эжен продолжал. Я еще никогда не слышал, чтобы он говорил с такой страстью, обычно брат сдержан в собран, пытается доказать свою правоту логикой, пусть холодными, но неопровержимыми доказательствами, а сегодня стал совсем другим. И вообще я заметил, что поездка в Лондон заметно изменила его, он стал решительнее и как бы тверже.
— Говорите еще, Эжен Варлон! — кричали за столиками, когда Эжен замолкал. Поднимались и глухо звенели жестяные кружки, кое-где падали па столики и на головы людей увядшие каштановые листья. Многие передвигали столики или пересаживались поближе к нам.
И Эжен говорил снова, изредка улыбаясь своей теплой и чуть стеснительной улыбкой.