— Да. — Я отвечаю как можно суше, чтобы произвести должное впечатление. — Пока я жива. Могу ли я в паше время ждать большего?
— Ты ни о чем не беспокойся. Все будет прекрасно.
— Мне только и остается, что надеяться и молиться. Что бы со мной теперь ни случилось, мне остается принять это как должное.
— Ничего не случится. Предоставь это мне.
— Но мой муж под арестом уже три года, и я о нем ничего не знаю.
— Ничего они с ним не сделают — или я больше не Тодже.
— Да, но у них автоматы.
— Я знаю. Но они еще слушают таких людей, как я.
— Все в руках божьих.
— Не беспокойся. Я не ослабляю усилий. Ты знаешь, что я сейчас предпринял?
— Что? — Я поднимаю глаза.
— Я связался с некоторыми армейскими офицерами. Они меня уверяют, что против него нет никаких улик и власти не выпускают его только потому, что их раздражают нападения самолетов и партизан на наш город. Иначе, — он поднимает руку и вновь кладет мне на колени, — твой муж пришел бы домой очень скоро.
— О боже. — Я качаю головой, в моем сердце опять привычная схватка между надеждой и страхом. В эту минуту мне не кажется чересчур важным, что чужая рука все увереннее лежит на моих коленях.
Ему тоже не по себе. Я это чувствую. Но я знаю, что говорить, что делать. Я бы очень хотела отвлечь его внимание от себя, но не вижу, как к этому подступиться. Поведение этого человека меня весьма удивляет. Его рука по-прежнему на моих коленях. Он начинает гладить меня по бедру, я поднимаю глаза и ловлю на его лице неестественную улыбку — как будто ему не хочется улыбаться и он заставляет себя. Да, капли пота выступили у него на носу и на лбу. Не знаю, как это получается, слова сами слетают с моих губ.
— Прошу вас, — говорю я. — Прошу вас, не надо.
— Почему?
Что на это ответить?
— Гм… Почему? — повторяет он, его рука забирается все дальше.
— Прошу вас.
— Ну-ну. — Как и мой, его голос дрожит, — Почему ты не хочешь? Почему?
— Вы знаете, каково мне. На сердце неспокойно.
— Я знаю, — говорит он. — Но нельзя же всю жизнь тревожиться.
— Прошу вас. Подумайте, что…
Слова опять сами слетают с губ. Я не обдумываю, что говорю, и у меня нет слов договорить до конца.
— Гм… не надо… тебе… не надо всю жизнь тосковать. Надо немного отвлечься.
— Прошу вас, — молю я снова.
Но он меня не отпускает. Наоборот. Он зашел много дальше, чем допустимо. Ибо я уже чувствую, что медленно уступаю. Мне стыдно признаться, но желание скопилось во мне, как гной в язве. Как бы я ни старалась противостоять грубым поползновениям этого человека, я знаю: легчайшего прикосновения достаточно, чтобы пробудить во мне сдерживаемое чувство. А он не теряет времени даром и старается сполна воспользоваться моей беззащитностью, укладывает меня рядом с собой и шарит по мне незрячими пальцами ребенка, разворачивающего драгоценный подарок. Боже, до чего податливы женщины…
Неожиданно что-то меня поражает. Я раскрываю глаза и смотрю ему в лицо. Он истекает потом, за полуоткрытыми губами зубы стиснуты и выбивают дробь; дыхание его тяжело, как у животного, и глаза закрыты от дикой животной страсти или от страшного напряжения. И тут он резко отпускает меня. Он трясет головой, шипит, приподнимается на обеих руках. Я гляжу на него с испуганным изумлением, а он все трясет и трясет головой и шипит. Он бессильно садится на край постели, тяжело дышит, на его лице смятение, очевидно, что-то заставило его отказаться от своих посягательств.
— Я, должно быть, устал, — говорит он, отирая лицо и шею трясущимися руками. — У меня был такой трудный день.
— Я понимаю. — В таких обстоятельствах я обязана выразить ему сочувствие.
— Да. И потом — этот разговор о твоем муже… Не надо тебе было о нем вспоминать. Это меня отвлекло. — Он глотнул. — И все же, — он вздыхает и вновь отирает лицо и шею, — я думаю, это скорей от усталости. Я чересчур устал. Когда мужчина устал, он не должен… но должен пытаться, совсем не должен — особенно такой занятой человек, как я.
— Да. Вы, я уверена, правы.
Я начинаю приводить себя в порядок. Медленно сажусь, расправляю ткань на коленях. Он нисколько не против. Кажется, он меня не замечает.