— Вот то, что понял, — это уже хорошо. — Улыбка на лице Кораблинова выражала тихое смирение и монашескую кротость. — Значит не зря я цитировал тебе Лермонтова и исповедовался перед тобой. Я знал: ты меня поймешь правильно. У тебя все еще впереди: и слава, и почести, и признание публики, и… ордена. Все это у тебя будет. И все станет в творчестве твоем допингом и стимулом. Знаю по себе. Каждая государственная премия и каждый орден были для меня не просто официальной наградой. После всех этих почестей я сам перед собой, в своих глазах становился значительней. Многому они обязывали, будили в душе новые родники сил. Правда, — жаль, что все может нелепо замкнуться — и этот день не за горами — шестнадцатым этажом. Но это я так, паникую… Врачи сказали, что радикулит мой хоть и острый, но он не поразил нервные центры. А я врачам верю. Не могут же они обманывать меня. Как ты думаешь, Леон?
— Думаю, что не обманывают, ответил Бояринов, в душе почему-то почти уверенный, что врачи старика просто утешают.
— А что, если обманывают, и я так и не услышу своего Лира?
— В любом положении нужно верить в светлое, Николай Самсонович, и тогда это светлое вначале к нам тихонько постучится, а потом перешагнет наш порог.
— Что я и стараюсь делать, но получается это с великим трудом. Но все-таки получается.
— Радикулит… Смешно! Кому он сейчас не знаком? — Бояринов весело усмехнулся. — Сейчас он прилипает даже к олимпийским чемпионам.
— Федот, да не тот! — перебил Бояринова Кораблинов. — У спортсменов радикулит — от избытка силы, от супер-здоровья… Он скоро проходит. А у меня он от дряхлой старости.
Бояринов прошелся по комнате. Ему очень хотелось перевести разговор с болезни на что-нибудь другое, светлое, не хотелось ему покидать старого друга в таком удрученном состоянии.
— Николай Самсонович, мы начали разговор о будущности нашего театра и вдруг ни с того ни с сего с дороги соскользнули в кювет и начали, как старушки в поликлинике, судачить о болезнях. К лицу ли это взрослым мужчинам?
— Что ты еще хотел слышать от меня? — сухо и отчужденно спросил Кораблинов и как-то холодно, строго посмотрел на Бояринова.
— Вы очень убедительно говорили о том, что театру угрожает кинематограф, что его размывает конъюнктура и халтура, что красногривого жеребенка уже давно обогнал чугунный поезд. Есть ли другая угроза театру, кроме угрозы раствориться в кинематографе, который вы называете киноиндустрией? — Бояринов видел, что старый актер хочет оказать что-то очень важное, но не решается. И все-таки после некоторых колебаний заговорил:
— Есть!.. И очень серьезная угроза. Причем, симптомы этой болезни с каждым годом дают себя знать все ощутимее и резче. Они нарастают. Особенно они дают себя знать в Москве и Ленинграде.
— Что это за болезнь? — Бояринов хотел до конца узнать мысли и тревогу прославленного артиста.
Этого прямого, лобового вопроса Кораблинов будто ждал. А потому начал горячо, почти запальчиво:
— Режиссуру столичных театров и актерские труппы может затопить волна семейственности. Какое скверное слово — «семейственность». Оно уже давно стало болезненным поветрием в канцелярских и административных сферах. И вот теперь это поветрие перекинулось в искусство.
— А если яснее?