В своём дневнике Штакеншнейдер размышляет о причинах столь неожиданной популярности. Она вспоминает, как «лет двадцать тому назад», когда в Петербурге впервые стали устраиваться литературные вечера, Шевченко, например (он только что получил разрешение жить в Петербурге), «оглушали рукоплесканиями и самыми восторженными овациями, однажды довели его ими до обморока. Достоевскому же не выпадало на долю ничего! Его едва замечали и хлопали заурядно, как всем, меньше, чем всем»[1071]
.Автор дневника решительно не согласен с теми, кто склонны нынешнюю славу Достоевского приписать его каторге. Ведь тогда, в начале шестидесятых годов, он только-только вернулся из Сибири, он уже был автором «Униженных и оскорблённых» (а чуть позже – и «Записок из Мёртвого дома»), но публика тем не менее оставалась холодна.
«Тогда, – подтверждает эти наблюдения П. Д. Боборыкин, – автор “Карамазовых” хоть и стоял высоко, как писатель… но отнюдь не играл роли какого-то праведника и вероучителя, как в последние годы своей жизни»[1072]
.Елена Андреевна полагает – всё дело в том, что у Достоевского не было тогда своей «партии» в университете. Но резонно спросить: разве сейчас, в 1880 году, среди публики появилось нечто такое, что можно было бы именовать «партией Достоевского»? Увы, такой «партии» нет. Ему рукоплещут и к нему прислушиваются люди самых различных, часто диаметрально противоположных, убеждений.
Славу Достоевскому, продолжает Штакеншнейдер, принесли не каторга и даже не его романы, «по крайней мере не главным образом они», а «Дневник писателя». Именно «Дневник» «сделал его имя известным всей России, сделал его учителем и кумиром молодёжи, да и не одной молодёжи, а всех, мучимых вопросами, которые Гейне назвал проклятыми»[1073]
.Здесь Елена Андреевна высказывает удивительную истину.
В самом деле: ни один из романов Достоевского не вызвал такого ощутимого общественного резонанса, такого живого и непосредственного читательского отклика, как формально «нехудожественный» публицистический «Дневник писателя». Только после того, как автор «Преступления и наказания» поставил себя в
Очевидно, мы имеем дело с одним из интереснейших парадоксов русского общественного сознания[1074]
.Трём российским гениям – Гоголю, Достоевскому, Толстому – в какой-то момент становится
Это прорыв к читателю – «сквозь» литературу.
Для Гоголя, а затем для Толстого и Достоевского самым главным становится то, что, как они полагают, «больше» литературы:
Аудитория 1880 года воспринимала Достоевского в качестве человека, принявшего на себя эту вселенскую миссию. «Учительское» (и, если угодно, «пророческое») обладало в глазах этой аудитории большей значимостью, нежели «чисто писательское». Правда, поклонники Достоевского навряд ли сумели бы исчерпывающе ясно сформулировать, чему же, собственно, хочет научить их автор Пушкинской речи (будущим последователям Толстого ответить на аналогичный вопрос значительно легче). Но они, слушатели и зрители, отчётливо различали «указующий перст, страстно поднятый». Причём – и это очень существенно – перст, направленный не к промежуточным, а к конечным, отдалённейшим мировым целям, к той запредельности, где, по известному пророчеству (не случайно вспоминаемому Иваном Карамазовым в его разговоре с Алёшей), волк должен был возлечь рядом с ягнёнком. Достоевский как бы воплощал в себе то идеальное мировое начало, на которое столь отзывчивы сокровенные струны русского национального духа. Его порыв к мировому совершенству не мог не вызвать ответной волны – искренней, горячей, благодарной.