Подозреваем, что не названный Сувориным по имени
Во-первых, после написания «Бесов» Достоевский бывал за границей один, без Анны Григорьевны. В своих письмах к ней он подробнейшим образом излагает все детали своей небогатой происшествиями жизни. И уж, конечно, такое событие, как встреча с «известным писателем», не осталось бы неотмеченным.
Между тем в эпистолярных циклах Достоевского, связанных с его пребыванием за границей (после 1873 года), кроме Елисеева (а он по тем временам – довольно крупная литературная фигура) не упоминается ни одного писательского имени, которое могло бы быть подставлено на место таинственного
И во-вторых. Выражение Достоевского «чуть не отвернулся» – как раз подходит к Елисееву (вернее, к Елисеевым). Ведь они, с одной стороны, «сами лезут и встречаются поминутно», но с другой – «сторонятся», «третируют… как бы наблюдая осторожность» и т. д. В разговоре с Сувориным такое двусмысленное (или кажущееся Достоевскому двусмысленным) поведение могло быть обобщено:
И всё-таки все эти косвенные «улики» не дают достаточных оснований для окончательного приговора.
Однако существует ещё один источник, на который, если мы не ошибаемся, вообще отсутствуют ссылки в работах о Достоевском. Речь идёт о записках забытого ныне литератора графа де Воллана. Автор записок следующим образом передаёт один из своих разговоров с писателем.
«Заговорили сначала о противоречии, в которое впали наши прогрессисты, отрицая народное славянское движение. «Они не любят народ, – сказал Достоевский, – они отрицают его и готовы уничтожить». Всё это он говорил шёпотом, таинственно, как будто в комнате находился больной. «Мы уничтожим народ, – говорит редактор «Отечественных записок» (?)»[232]
.Немыслимо представить, чтобы кто-либо из редакторов «Отечественных записок» (Салтыков, Михайловский или Елисеев) всерьёз высказал подобную глупость (тем более вопиющую в устах руководителей
Конечно, подозрение прежде всего падает на Елисеевых – на них обоих, хотя
Можно предположить, что именно Елисеева в полемическом задоре «брякнула» пресловутую фразу – возможно, в присутствии мужа. Позднее у Достоевского мог произойти сдвиг памяти – и фраза была переадресована «самому» Елисееву. (Это тем вероятнее, что, как отмечалось в его письме, «она повторяет только мысли своего мужа».)
Возможен и иной вариант. А именно – что фраза была всё-таки произнесена Г. З. Елисеевым – разумеется, в виде не очень удачной шутки. Конечно, подобная – «зайцевского типа» – острота не имела шансов понравиться Достоевскому. Однако тогда он воспринял её именно как шутку. Но время могло сместить акценты – забылся иронический контекст, осталась одна «голая мысль», лишённая сопутствующей интонации.
Характерно, что именно как шутку расценили этот «анекдот» современники. «Анекдот, может быть, верен, – откликнулся «Вестник Европы», – как верно то, что есть на свете очень глупые люди; нам сомнительно одно, чтобы это мог быть “представитель” интеллигенции… Признаемся, нам сомнительно, чтобы даже шушера могла высказать мысль об “уничтожении народа”. Не было ли это сказано г. Достоевскому на смех?»
Было рискованно так шутить с Достоевским. Но ещё неосмотрительнее было приводить эту шутку в печати. «Словом, уши вянут»[234]
, – заключал «Вестник Европы».Для чего же понадобилось обнародовать этот «анекдот» автору «Дневника писателя»? Он оставляет под подозрением внутренние мотивы русского либерального движения: оно, по его мнению, в первую очередь преследует свои собственные, узкокорпоративные цели. И в иных случаях для достижения этих целей народ мог бы представлять помеху, пожалуй, не меньшую, чем самодержавие. Тезис об «уничтожении народа» обретает в устах Достоевского некий художественно-метафорический смысл – как предельное заострение ситуации (и в этом отношении он равнозначен таким собирательным художественным формулам, как «кровь по совести», «человек из бумажки», «возвращение билета» и т. д.).
Разумеется, никто из участников тургеневского обеда не позволил бы себе сомнительных острот насчёт «уничтожения народа». Однако мысль о его – хотя бы временном, «до срока» – устранении из будущей политической жизни (мысль, в которой никто не признался бы публично) иным из них не показалась бы невозможной.