Через одиннадцать месяцев ещё один родственный разговор – на ту же «куманинскую» тему – явится (согласно одной из версий) главной причиной его предсмертной болезни. На сей же раз обошлось; дело закончилось лишь скандалом. Причём, чувствуя себя виноватым, Достоевский первый делает шаг к примирению – очевидно, нелёгкий для него шаг.
«Но замечу, однако (как необходимую подробность), – продолжает автор письма, – что г-на Шера я назвал чер<вонным> валетом (то есть мошенником. –
Разъяснив эти вербальные тонкости, Достоевский обращается к более широкому, можно сказать, общественно-психологическому контексту ссоры. Он говорит, что вовсе не желает оправдываться своим болезненным состоянием, которое вполне сознаёт, и даже – тут следует важное признание – «беспокойным состоянием нашего времени вообще… мысль о котором приводит меня в болезненное расстройство, что было уже неоднократно в последние дни».
«Не оправдывается», однако упоминает: его оправдательным аргументом становится само время.
Личному столкновению, ссоре из-за «несчастного наследства» («…хоть бы его вовсе не было», – в сердцах замечает Достоевский) подыскивается мотивировка, придающая самому скандалу внеличностный оттенок. И хотя автор письма вовсе не извиняет себя («Все эти объяснения (как оправдания) были бы для меня постыдными. Я виноват вполне…»)[434]
, тем не менее он указывает причину.Разумеется, его адресату вовсе незачем знать, был ли он на казни Млодецкого (да об этом и не говорится в письме), но это неназванное обстоятельство сыграло свою роль.
В поступке Достоевского есть ещё одна сторона. Его
Всего лишь несколько дней назад, 19 или 20 февраля, он «необыкновенно весел» (А. С. Суворин), полон самых радужных надежд; теперь же,
И наконец, существует ещё одно упоминание о присутствии Достоевского на казни Млодецкого. Это дневниковая запись уже знакомой нам С. И. Смирновой (Сазоновой). Запись сделана через неделю после казни – 29 февраля 1880, високосного, года.
«…Пришёл Достоевский, – записывает Смирнова (Сазонова). – Говорит, что на казни Млодецкого народ глумился и кричал… Большой эффект произвело то, что Мл<одецкий> поцеловал крест. Со всех сторон стали гов<орить>: “Поцеловал! Крест поцеловал!”»[435]
Он толкует о казни в самый день казни (у Полонских), через два дня после неё (графине Толстой), через четыре дня (великому князю) и, наконец, через неделю. Впечатление, вынесенное с Семёновского плаца, не отпускает его: этот
В разговоре со Смирновой (Сазоновой) он касается поведения толпы. Глумление над приговорённым – факт, несомненно, его поразивший. Это никак не вязалось с народными обычаями. Тут при желании можно было усмотреть несочувствие делу, за которое умирал Млодецкий. Но можно – и другое.
До сих пор в Петербурге публично казнили только цареубийц (если не считать инсценировок). Млодецкий был приговорён за выстрел в Лорис-Меликова: естественно, народ не знал, кто есть этот последний. Незначительность объекта преступления (всего лишь какой-то генерал, «не царь») как бы делала само преступление «несерьёзным», снижало образ преступника. Кроме того, смех и шутки, раздававшиеся в толпе, могли быть своего рода защитной реакцией. «Люди, – пишет современник, – как будто бы старались таким образом показать своё мужество»[436]
.«Большой эффект» произвело то, что Млодецкий поцеловал крест (он недавно, в 1878 году, принял православие). Не меньшее впечатление должно было произвести это обстоятельство и на самого Достоевского. В его глазах крестное целование сближало осужденного со всеми остальными людьми. Это был, по меньшей мере, знак уважения к толпе, к её обычаям и верованиям. Разорвав со всеми земными установлениями (и, уж во всяком случае, с убивающим его государством), преступник не расторгал этой последней связи с тем, что в идеале (вспомним: «Церковь – весь народ») должно было заменить, вытеснить не внемлющую голосу милосердия самодержавную власть. И тогда – «нет казни».
Но – казнь была, и священник протягивал Млодецкому крест, отпуская ему его земные прегрешения, но не даруя земной жизни, которая