И всё-таки он понят и отодвинут от сердца: о той близости, которая существовала в середине шестидесятых годов, теперь не может быть и речи[493]
. Он участвует в Пушкинском празднике – и Достоевский, называющий в своих письмах из Москвы десятки имён, не упоминает его ни разу (как, впрочем, и во всей своей переписке 1878–1881 годов: факт знаменательный, если вспомнить частоту упоминаний за прежние годы).Страхов не мог не чувствовать этой отчужденности. С недоумением и скрытой досадой наблюдает он за всё возрастающим успехом «Братьев Карамазовых» (которых, кстати, не считал большим художественным достижением). Он, как говорилось, остро чувствовал чужую талантливость. Но если Толстой буквально подавлял его своим величием и духовной мощью, то Достоевский, этот вечно торопящийся «полухудожник», не обладавший к тому же преимуществом отдалённости, не был для Страхова достаточно высоким авторитетом.
В своих воспоминаниях о Достоевском Страхов никогда не упускает случая мягко подчеркнуть свою близость к герою. Однако иногда, желая выглядеть беспристрастным, он
«Я сам очень обижался на Фёдора Михайловича, тем более обижался, чем ближе мы когда-то были, – пишет автор воспоминаний. – Непобедимая мнительность иногда заставляла его смотреть и на меня как на человека, имеющего к нему что-то враждебное, недостаточно к нему расположенного, и это очень огорчало меня. “Он несправедлив, – думал я, – он мог бы знать мои чувства и верить в них”. Я старался победить в себе раздражение, вероятно, чересчур самолюбивое, делал некоторые приступы к большему сближению и до последнего времени всё мечтал, как о большом благополучии, о возможности восстановить вполне наше прежнее взаимное расположение. Охотно признаю себя виновным, что не вполне сумел и успел в этом; с его стороны, я уверен, было такое же желание»[494]
.Надо полагать, такого желания у Достоевского не было.
Ибо его «непобедимая мнительность» оказывается в настоящем случае непобедимой проницательностью: он как бы заранее подозревает Страхова в способности совершить ту низость, которую Страхов и совершил. «Я старался победить в себе раздражение», – со скромным благородством признается Страхов. И – в письме к Толстому – договаривает все: «Я боролся с подымавшимся во мне
Но почему же осторожный и уклончивый Страхов так неосмотрительно доверился обитателю Ясной Поляны? В этом тоже был свой расчёт.
Страхов желает
Он не расчёл одного: Толстой никогда бы не смог тишком опровергать то, что только что было провозглашено им публично. Толстой не унизился бы до посмертного доноса.
Страхов забыл об этой маленькой разнице.
Возможно, Страхов был действительно потрясён смертью Достоевского. «Точно земля зашаталась под ногами»[495]
, – пишет он Фету 30 января 1881 года. И через четыре дня – Л. Толстому: «Чувство ужасной пустоты… не оставляет меня с той минуты, когда я узнал о смерти Достоевского. Как будто провалилось пол-Петербурга или вымерло пол-литературы. Хоть мы не ладили все последнее время, но тут я почувствовал, какое значение он для меня имел: мне хотелось быть перед ним и умным, и хорошим, и то глубокое уважение, которое мы друг к другу чувствовали, несмотря на глупые размолвки, было для меня, как я вижу, бесконечно дорого»[496].Помнил ли Страхов, посылая через два года Толстому свой «обвинительный акт», об этих, может быть, вынужденных минутой признаниях? Очевидно, не помнил, ибо оба документа взаимно уничтожают друг друга. «…Мне хотелось быть перед ним и умным, и хорошим…» – ведь это сильнейший аргумент в пользу Достоевского! Это свидетельство его необоримой нравственной силы: разве возникает желание быть (или казаться, добавим мы) умным и хорошим перед тем, кого в глубине души считаешь «злым, завистливым, развратным»? Лучшим хочется выглядеть лишь в глазах тех, кто лучше нас…
Страхов даёт понять своему корреспонденту, что он был глубоко уважаем покойным. Мы знаем, что это не совсем так. Он говорит и о собственном уважении к Достоевскому: через два года это слово будет заменено понятием совершенно противоположным.
«…Он писал как будто не теми словами, какими думал»[497]
, – говорит панегирист Страхова, дружественной рукой нанося своему герою неслабый удар.Существовала, по-видимому, ещё одна причина, почему Страхов исповедовался Толстому. Он мог полагать, что автору «Войны и мира» будет приятно поношение его потенциального соперника. И здесь Страхов просчитался. В ответном письме Толстой фактически отклонил предложенную ему