…1900 г.
Голуби, голуби, всё голуби… Никуда не деться от них, от этих голубей! И что льнут? Не чуют тьмы души моей… Я и сам заблудился в непроницаемом мраке, а им хоть бы что — не чуют, глупые твари! А может, не боятся?! Грязь к ним не липнет, чисты, как вестники света… Зато со мной случилось то, чего всегда подспудно ждал и чего в тайне страшился более всего.
Жажда безграничной власти, мечты о несметных богатствах, века составлявшие головную боль моего существования, вдруг представились мне сомнительным фантомом! Стоило лишь моим надеждам, отчаянному признанию в беззаветной любви встретить Ее бесхитростный и спокойный отказ… Вечная кровавая борьба за обладание бренным миром, бесконечная вереница прежних жизней — решительно все тогда расступилось перед ангелом небесным в девическом образе, ушло на отдаленный план, колышась зыбким горизонтом.
Я ведь теперь всюду вижу Твой утонченный образ, Молли: восхитительную головку в уборе золотисто-каштановых волос (такие у мадонн Сандро-Флорентийца[152]
), словно увенчанную драгоценной диадемой, глаза — призрачно-зеленоватые, с такой трогательной «косинкой» глаза, длинные и тонкие, почти прозрачные пальцы, повелевающие клавиатурой рояля, благородную дрожащую жилку у виска, там, где завивается девичий локон…Царственная моя Молли, одним лучистым существованием своим, Всемогущая, Ты превратила самонадеянного мизантропа в безропотного раба, жаждущего одного благосклонного взгляда Госпожи, одного слова… Но с того самого святочного вечера Ты сторонишься меня, неизменно молча ускользаешь. Вот уже не первый месяц такой пытки безмолвием, отчуждением. В конечном счете — мучительное неведение того, что творится в Твоей замкнувшейся душе! Конечно, благородство воспитания, врожденный такт не позволили Тебе проговориться отцу о нашем откровенном объяснении, но это же непреклонное благородство заставляет Тебя тщательно скрывать предмет своей наивной сердечной привязанности от «почти родного», но почти безумного «дяди Аристарха». И — подумать только! — самому мне, всесильному тайновидцу-«мудрецу», старому конспиратору, не найти этого наглого юнца, укравшего Твое дорогое сердечко, не выследить, как я ни бьюсь! Кто придумал пословицу: «Не было бы счастья, да несчастье помогло»?
Не иначе, сам мудрый Змий. Ну кто, как не он, мог смилостивиться над своим слугой и устроить все так промыслительно? Я не смел и предполагать подобного! Правда, сначала заметил, что банкир стал со мной как-то холоднее, суше в разговорах. Это он-то со своей пресловутой закрытостью и отношением ко всем свысока — еще суше, еще церемоннее!
Мне даже стало казаться, что он догадывается о моем отношении к Молли, и я подспудно ждал сурового объяснения теперь уже с разгневанным родителем, но случилось другое. Мартовская погода в Петербурге коварна: слякоть, грязь и, что всего несноснее, пронизывающий ветер с залива.
Вероятно, мою бедняжку продуло на одной из ежевечерних прогулок по набережной — не уследила бонна, не укутала подопечную теплой шалью, не настояла лишний раз, чтобы та не торопилась менять меховой капор на весеннюю шляпку, вот печальный результат и не заставил себя ждать.
У девушки очень скоро поднялась температура, появилась боль в ушах, а со следующего дня больной стало значительно хуже. Болезненные симптомы усилились, мало того — к первоначальным прибавились новые: Молли металась в жару, не вставая с постели, сознание ее поминутно мутилось, а когда прояснялось от бреда, Возлюбленная моя жаловалась на нестерпимые головные боли и дурноту. К тому же у несчастной появились судороги и замедлился пульс.
В савеловском доме все потеряли покой. Напуганный отец, видя, как тяжело страдает единственное чадо, всеобщая любимица, сбился с ног, вызывая врача за врачом, но те ставили страшный диагноз — мозговое воспаление, менингит, один за другим расписываясь в собственном бессилии чем-либо облегчить страдания несчастной, намекали, что дни ее сочтены. Могущественный финансист выглядел жалко, мечась в гневе и ужасе, — то неистово молился, то потрясал гулкие своды огромной барской квартиры прежде никогда не слыханными от него заборными ругательствами и угрозами разнести все и вся вокруг, переходящими в отчаянные рыдания, при этом постоянно рассылая родственников и прислугу на поиски «спасителя» — медицинского светила с непререкаемым авторитетом. Наконец в качестве последней надежды измученный отец выписал из Австрии самого профессора Шварца, известного всей Европе лейб-медика многих августейших особ, крупнейшего специалиста по мозговой горячке, способного останавливать самые сложные, даже запущенные воспалительные процессы. Шварц привык к самой высокой оценке своих услуг и пользовал только исключительно состоятельных пациентов, так что Савелову, дабы оплатить только экстренный вызов и первичную консультацию, не говоря уже о дальнейшем лечении, пришлось уже понести очень существенные денежные расходы.
Я был так потрясен разыгрывавшейся трагедией, что сам чуть не слег в нервном расстройстве — если бы кто-нибудь мог представить, что значила бы для меня потеря Молли, каким ужаснейшим, катастрофическим ударом была бы она для меня! Уверен — даже более катастрофической, невосполнимой утратой, чем для родного отца. Притом одна лишь мысль, что мою Обожаемую, мою Несравненную увидит в самом жалком положении посторонний человек, совершенно чужой мужчина, что он будет осматривать Ее, пусть даже с благороднейшей целью спасения от гибели, что его холодные руки коснутся Ее, приводила меня в безумное неистовство. Рядом с Ней должен был находиться только я — никто на свете не мог бы меня в этом разубедить! Да к чему вспоминать: даже сейчас пальцы мои дрожат, выводя эти строки, а тогда… Мне не пришлось долго колебаться, чтобы принять радикальное решение — воспользоваться изученным в совершенстве, многократно проверенным способом перевоплощения (во всей истории этого мира только старцу Протею да еще самому Зевсу с его метаморфозами доступна была подобная изменчивость и многообразность).
Мир тесен и всегда одержим одними и теми же идеями, честолюбивыми вожделениями: профессор Шварц оказался членом одной из могущественных австрийских лож, причем нашего же толка и обряда, и по счастью, стоял гораздо ниже Магистра-Иерофанта в общей иерархии, то есть сама Судьба отдала его мне во власть. Мне удалось перехватить венского брата по прибытии в Петербург и в приватной обстановке приказать ему пройти реинкарнацию. Здесь возникло неожиданное промедление в деле: профессор-то оказался с характером и никак не хотел повиноваться, так что обряд пришлось провести насильно, де еще не единожды. В суете, возникшей из-за срочности «операции» и сопротивления Шварца, по нерасторопности подручных братьев в тело профессора угодил… один из них. Он пытался было бежать, но куда там — я вынужден был тут же привести его к покорности и лично исправил ошибку, отбросив всякие сантименты. Этим я заодно преподал отличный урок братьям — пусть учтут на будущее, что в случае неподчинения кого-либо из них Магистр не остановится ни перед чем и не утратит воли.
Однако завладеть чужим телом еще не означает заполучить чужие знания. Я лишь внешне превратился в профессора-австрияка (правда, руки переняли его бесценные навыки, но хирургическое вмешательство в случае с прелестной головкой моей Драгоценной было бы грубым варварством, да, по счастью, оно и не потребовалось). Сам я не обладал почти никакими медицинскими знаниями, помощника соответствующего уровня, который под моим неусыпным «профессорским контролем» смог бы справиться со страшным недугом, рядом не было, поэтому пришлось молниеносно телеграфировать виднейшим практикующим медикам Европы, самым маститым докторам, с успехом излечивающим воспалительные процессы в мозгу и сопутствующие нервно-психические расстройства. Суммы с множеством нулей, необходимые для оплаты всех их гонораров, дорожных и петербургских расходов (начиная с абонирования апартаментов benelux[153]
в лучших гостиницах до застолий в лучших ресторациях), ничуть меня не смутили. Более того — я выплатил вперед дополнительное вознаграждение, и эти самодовольные, заплывшие жиром эскулапы, обремененные высшими научными степенями всех оксфордов-гейдельбергов, с головы до ног осыпанные почетными титулами и обвешанные медалями высшего достоинства Королевских медицинских академий, безропотно согласились выдать себя за моих ассистентов. Что для меня все сокровища мира, когда мое воображение не покидает искаженный нестерпимой физической мукой лик Возлюбленной Госпожи, а всякое промедление в лечении смерти подобно? Я и сейчас готов отдать за Нее собственную жизнь, хотя бы часть этой вечности, если бы такое было возможно.Словом, тогда я прибыл в савеловский дом не только в образе призванного банкиром самого Шварца, но с целым консилиумом гениев современной медицины «на подхвате».
В этом блестящем окружении были даже медиумы и спириты, которых я также предусмотрительно ангажировал — болезнь, так внезапно поразившая Молли, могла ведь иметь не физическую, а симпатическую причину (как знать, не явился ли этот недуг следствием возбуждения от первой сердечной симпатии к неизвестному
Моя бессонница, которую раньше я полагал проклятием свыше, теперь оказалась благом для меня и для бедняжки. Круглые сутки я держал руку Молли в своей руке, стараясь перелить свою неиссякающую жизненную силу в слабеющее девичье тело. Мои искусные «ассистенты» выполняли всю остальную работу, «тактично» не выказывая удивления столь необычным положением вещей, не имевшим примера в их обширной клинической практике.
Медиумы и спириты также старательно очищали, буквально стерилизовали эфир от болезненных эманаций и прочих проявлений мира, давно отравленного бациллами невещественной природы. Наконец совместные усилия привели к благоприятному результату: кризис миновал и — о счастье! — жизнь моей Госпожи оказалась вне опасности. Пусть от капиталов профессора Шварца, лежавших под хорошим процентом в Швейцарском банке, остались жалкие крохи (правда, и Савелов в какой-то момент, уже почти не надеявшийся на спасение единственной дочери-наследницы, был несказанно щедр при оплате «моих» услуг), но какой это все же пустяк в сравнении с тем, что Молли с каждым днем становилось все лучше и лучше, что вопреки всем мрачным прогнозам петербургских профессоров, заранее расписавшихся в своем позорном фельдшерском бессилии, Ее юный организм победил смерть (а ведь в этой способности мы схожи!). Конечно, такой тяжкий недуг не проходит легко и бесследно. У Молли случилась частичная потеря памяти, как выражаются умники-эскулапы — амнезия: я замечаю, что она позабыла старого «дядюшку Аристарха» с его отчаянным предложением, к тому же совсем не вспоминает о своей первой наивной любви. Но ведь для меня это замечательная, уникальная возможность начать все с начала, снова питать надежды на лучшее, не отступая от прежней цели! Что любопытно, и Савелов тоже будто бы забыл о безвестно пропавшем «друге семьи», «тайном брате» (об истинной моей роли в ложе и степени посвящения в Ордене ему и не положено было знать): ясно, что между нами назревал скандальный разрыв, и теперь он наверняка думает, будто сама Судьба избавила его от подозрительного и неконтролируемого Аристарха. Ему, разумеется, в голову не приходит, что я никуда не исчезал, и кому он, в сущности, обязан чудесным спасением любимой дочери.