«…За Горького горько. Какой талант! Про город диавола желтого: мне пондравилось. Это я даже читал… И про бомжей интересно. От бичуганы! У одного галюны у другого трясуны мокрушник да Лука этот (не будем утачнять каков). Я то знаю чего они там с Анной шептались. Одна правда мужик с бодуна вздернулся. Обычное дело…
Или про тюрьму. У меня дед вон отчима затюкал и я это видел. Ничего такого страшного. Сеструха испугалась а я молодцом. А дед тоже. Хряпнул и пошел рюкзак собирать. И вернулся через пять лет как из магазина пришел только охромел и руки дрожат. Могучий был человечище. Это щас с дивана в гроб шагнуть не может…»
И прямых отсылов нет?
Есть. «Разочарование Ваньки Жукова».
И правда: Ванька Жуков отдыхает.
Однако не в этом дело. Не в прямых отсылах, которых у Кирова мало (особенно если сравнивать его с другими нынешними авторами, прямо подражающими классикам).
Дело в другом. Дело в интонации, с которой рассказывается о делах вроде бы ужасающих, но рассказывается будто бы невозмутимо. Как-то даже буднично. Как-то даже бесчувственно. Вскользь.
И у классиков гибель падала из-за кулис словно невзначай.
«Уведите отсюда куда-нибудь Ирину Николаевну. Дело в том, что Константин Гаврилович застрелился…»
Или:
«На пустыре… актер удавился… Испортил песню, дурак!»
У Горького хоть дураком назвали.
Но так вот диагностировать исчезновение пульса у действительности, сохраняя невозмутимость, словно ничего страшно не происходит!
А Александр Киров?
Он отлично знает, что происходит. Ощущение такое, что помимо того, чем наполнены его страницы, он знает еще что-то, о чем молчит. Не хочет говорить. И даже пробует… улыбаться.
Чуть заметная такая улыбка. Успокоительная. Но не успокаивающая. Прячущая горечь. У Горького эта горечь аж в имени отдается. А тут и горечи вроде нет, и все происходит так, как сроду заведено, от века неизбежно, и паниковать бессмысленно. И держит тебя вот… что-то… да-да, улыбка. Еле заметная. Учтивая. Чуть шутливая. Без всякого намека на насмешку. Неизменно вежливая. Неправдоподобная по степени самообладания. Немыслимо тихая в этой канонаде реальности. Загадочная. Интеллигентная. Чеховская.
Потому и присудило жюри Пушкинской Библиотеки премию «Чеховский дар» Александру Кирову. За отсвет чеховской улыбки.
Кое-что однако Киров договорил такое, что у Чехова представить себе невозможно.
«Это что получается? Скобари, люмпены вырезали и затерли цвет интеллигенции, а потом и слово это наполнили ругательным смыслом?»
Такого Чехов не диагностировал.
«С чего все началось? Не знаю, не застал. Когда созидать определенные идеи запретили и пара миллионов „утонченных эстетов“ осталась не у дел, тогда все и началось. Тогда и началась сублимация… подмена культурного строения культурным блеянием и… прочее».
Может, хорошо, что Чехов не застал этого блеяния?
«Мастера церкви строят. Купцы мастеров поят. Мастера топоры швыряют. Народ топоры подбирает. Топорами купцов зарубает. Церкви взрывает. Сам вымирает, церкви остаются. Стоят и… с укором смотрят. И все это вписывает „в культурную тенденцию“ так называемая интеллигенция… А с народом все точно то же самое… Говорить о том, что правители эти народ не любят – опять неправильно. Это сам себя народ не любит. Сам себя народ изживает…»
Нет такого у Чехова.
Но ведь и история хорошо потрудилась за тот век, которого он не увидел.
ЛЮБОВЬ, СМЕРТЬ И ПАРА БОРДОВЫХ ШЕРСТЯНЫХ НОСКОВ