— Это не простая газета, а газета твоих сородичей по матери. Называется она «Красная Абхазия». «Красной» ее назвали в честь крови, пролитой за свободу и независимость. Вот видишь снимок? На нем крестьяне, которые взяли себе дворянские земли. Посмотри, может, кого узнаешь среди них?
— А это кто? — ткнул пальцем я в портрет какого-то мужчины.
— А это глава их абхазского правительства. Держит речь перед народом.
— Господи, — вырвалось у меня из груди, — благодарю тебя, что дожил я до сегодняшнего дня. Было бы несправедливо, если бы этого не случилось. — И поцеловал газету. Человек, не побывавший в моей шкуре, не поймет подобного поступка. — О мучитель души моей, Тагир! Если родила тебя сердобольная женщина, окажи мне милость: в день моей смерти положи мне на грудь эту газету. С ней и похорони меня. Буду считать, что положил ты не ее, а горсть материнской земли.
Слезы покатились из моих глаз. Откуда они взялись? Ведь я считал, что они давным-давно все иссякли. Или не хватило выдержки? Порою, дад Шарах, сильно натянутая тетива неожиданно рвется. Допоздна я засиделся в доме Тагира и, несмотря на все его просьбы, остаться переночевать отказался.
— Завтра утром нас вызывает Мансоу! — сказал Тагир, когда я уже был на улице.
— Не желаю его видеть!
— Мне самому до смерти неохота идти к нему, но, кажется, дело касается всех убыхов, поэтому хочешь не хочешь, а идти придется.
Мы простились, договорившись о времени и месте встречи. Всю ночь я блуждал по темным притихшим просторам за околицей. Газета, подаренная Тагиром, покоилась у меня за пазухой. Если бы кто-нибудь меня встретил, он бы решил, что это сумасшедший бродит и разговаривает сам с собой. Бывает так, что сны снятся наяву. И на этот раз почудилось мне, будто я шагаю к селению, где живут братья моей матери. Кряжи Цебельды, гора Пиандж, а с ее вершины вся Абхазия как на ладони. Одна грань скалы Кваначхир поблескивает на солнце, а внизу в каменном горле рокочет Кодор. Чу, напрягаю я слух, и со стороны Дала доносятся песня всадников, конский цокот и выстрелы в честь какого-то пиршества.
Но вот я поднимаюсь. Передо мною дом Сита. Я поднимаюсь на веранду. Ложусь на деревянные нары и слышу, как начинают перекликаться первые петухи.
На противоположных берегах
Отворив калитку в железных воротах, мы с Тагиром вступили во двор дворянина Мансоу, сына Шардына. К моему удивлению, мы не услышали окрика часового: «Что надо?» Караульного не было. Стояла тишина, слуги не сновали перед домом.
— Вымерли, что ли? — шепнул я Тагиру.
— Если бы…
Когда мы огибали площадку, которая недавно была местом петушиного ристалища, мне привиделись окровавленные птицы и послышалось улюлюканье равлекающихся господ. В душу вкралось предчувствие: «Здесь ничего хорошего нас не ждет». Около дома как из-под земли вырос слуга. Стоило нам сказать, что мы явились по вызову Мансоу, сына Шардына, как он учтиво ответил:
— Вас ждут!
И указал на витую лестницу, чьи ступени вели на второй этаж. Поднявшись, мы оказались в просторной зале, застланной мягким ковром. С янтарным мундштуком в зубах, дымя сигаретой, откинувшись на подушку дивана, закинув ногу за ногу, в просторном турецком халате сидел Мансоу, сын Шардына.
— О, заходите и присаживайтесь, — дружелюбно пригласил он.
Мы опустились в кресла напротив. Я стал разглядывать хозяина дома. В прошлый раз на нем было охотничье одеяние и голову покрывала соломенная шляпа, надвинутая на самые брови. Это был еще крепкий мужчина, и, несмотря на то что ему было шестьдесят, а в его коротко постриженных волосах я не заметил седины. Веки слегка припухшие, а глаза маленькие, глубоко запрятанные. Я знал его, когда он был мальчиком. Далекая пора. Ни одной черточки детства не осталось в его лице. Руки Мансоу, выглядывавшие из рукавов свободного халата, были почти бескровны, с оттенком желтизны, как стебли кукурузы, выросшей в тени. На одном из его костлявых пальцев мерцало кольцо.
— Как жизнь? Что нового? — сделав последнюю затяжку и выбив окурок из мундштука, спросил сын бывшего султанского шурина.
— Я простой крестьянин, живу в приземистом домишке, тебе со второго этажа видней, — отвечал Тагир.
— Не придуривайся! Какой ты крестьянин? Все окрест называют тебя алимом*.[26] Дом твой набит книгами, а сам ты с пером не расстаешься…
— Что верно, то верно! Азбуку составил, пишу историю убыхов, но кормлюсь я от земли тем, что сам посеял и собрал.
И тот, и другой говорили по-турецки.
— Ты человек незаурядных способностей. Я это помню еще по Стамбулу. Да не в коня оказался корм: книги сбили тебя с панталыку. Грустно и смешно плыть против течения времени.
— Каждый живет по своему разумению и совести.
— Ученый упрямец хуже осла. Что ты можешь переиначить? Обстоятельства сильней тебя. Каменную стену лбом не прошибешь. Подумал бы о себе, о детях своих…
— С превеликой охотой я бы последовал этому совету, если бы ты подумал о подопечных своих…
Мансоу, сын Шардына, достал белоснежный платок и вытер им лицо, которое покрыла испарина. Потом он открыл серебряную табакерку и протянул ее нам:
— Закуривайте!