Читаем Последний из ушедших полностью

Его большие руки с крупными жилами, похожими на выступающие из земли корни старого ореха, спокойно лежали на коленях. Потом он начал задумчиво теребить пальцами бороду и, несколько раз огладив ее, продолжал прерванный моим вопросом рассказ. До весны я жил у кузнеца Дурсуна. Даром хлеба не ел. И дрова из лесу приносил, и в очаге пламя поддерживал, и стряпал, и стирал, и одежду латал. Ни одна работа человека чернить не может, мужская или женская она. Приноровился я и к кузнечному ремеслу, став подмастерьем Дурсуна. Мог цалду, топор и лопату выковать так, что сам Дурсун хвалил мое уменье. Молодой и не хилого десятка, бывало, даже строптивого коня, спутав, валил наземь и подковывал на все четыре копыта. Дурсун радовался моим успехам:

— Если султан узнает о твоих способностях, не миновать тебе должности придворного кузнеца. Станешь подковывать арабских скакунов.

Когда в кузне работы не было, я, отрастивший бороду и усы, так что не всякий знакомый узнал бы меня, ходил по селениям: колол дрова, чистил коровники и конюшни, траву косил. Выдавал я себя за двоюродного брата Дурсуна, приехавшего из Орды, и назывался Тоуфык.

В кузне всегда толпится народ. Один с делом придет, другой просто так заглянет, новостями обменяться. И хоть называет меня Дурсун двоюродным братом Тоуфыком, не ровен час, опознает кто-либо — и тогда не только мне голову отрубят, но и приютивший меня сын Давида пострадает за укрывательство: в списках полиции числюсь я беглым государственным преступником. Весной все пробуждается, все тянется к солнцу. Живое радуется теплу и с надеждой рвется к свету. Даже вокруг старого, замшелого пня вытягиваются тоненькие прутики: корни цепляются за жизнь. А кто я? Веточка на корне народа. А народ мой из Осман-Коя выкорчеван и пересажен в бесплодную землю. Оторванный от него, я существую как веточка, чей черенок воткнут в кувшин с водой.

Еще зимой с Дурсуном, сидя перед огнем, составляли планы, как мне безопаснее всего добраться к сородичам. Было решено, что морем надежнее. Для этого надлежало дойти пешком до Измида, остановиться у верного человека, знакомого Дурсуна, а потом с контрабандистами на парусной шхуне достичь полуострова Мерсина и, обогнув его, высадиться в укрытой от глаз морской охраны бухте. Дальше — рукой подать…

В Измиде я, чтобы утолить голод, зашел в харчевню для таких же нищих, каким был сам. Присев в полутемном углу, заказал дешевую похлебку и чашку кофе. Заморив червяка, направился к выходу, пробираясь между столиками, и здесь встретился взглядом с каким-то чернявым человеком. Лицо его мне показалось знакомым, но память, призванная тревогой на помощь, безмолвствовала. Выйдя, я укрылся в толпе, которая текла на базар, но затылком чувствовал, что за мной кто-то следит. Вдруг за спиной раздался громкий возглас:

— Держите его, держите! Это черкес! Он убил Селим-пашу!

Я оглянулся и увидел того чернявого. Теперь я узнал его. То был один из слуг, связывавших меня в дворцовом саду возле фонтана после того, как их хозяин пускал кровавые пузыри на дне голубого бассейна. Толпа отпрянула, и словно из-под земли возникли полицейские. Скрутить руки безоружному человеку было для них делом одной минуты.

<p>Песня ранения</p>

Вскоре после моего ареста в Измиде состоялся суд. Уж и сам не знаю, какое смягчающее обстоятельство повлияло на его решение, но вместо смертной казни приговорен я был к пожизненному заключению.

Тюрьма, в которую меня посадили на этот раз, располагалась в старой крепости, что мрачно и одиноко возвышалась на самой вершине горы. С трех сторон тюрьму окружала бездна, и только с четвертой стороны к железным воротам ее вела узкая дорога по гребню хребта. Крепостные стены, к счастью, были сложены не из кирпича, а из камня скальных пород, от них исходил холод, но они всегда оставались сухими. Из этой тюрьмы узники на свободу почти никогда не выходили, и потому в народе именовалась она «Откуда не возвращаются».

Камера моя была одиночной, но при желании в нее можно было посадить и второго человека. Освещалась она небольшим оконцем, вернее, просто отверстием размером с голову ребенка на уровне человеческого роста. Края этой дыры были сглажены и отполированы лицами узников, десятилетиями припадавших к ней в тоске по свободе и вольному ветру.

Вначале я вел счет дням и ночам, но потом сбился со счета, и число их перепуталось в моей памяти. Если бы стены камеры имели уши, сколько душераздирающих криков, заклинаний, проклятий, слов, рожденных бредом или страхом лишиться дара речи, — могли бы услышать они. Ни мулла, ни надзиратель, ни родственники, а только опять-таки эти глухие стены обречены были выслушивать предсмертный шепот умирающих, их заведомо невыполнимую последнюю волю.

Одна лишь радость: оконце с двумя вмятинами по бокам Вмятины образовались от ладоней арестантов, припадавших к холодной лунке в стене, чтобы взглянуть на солнце, ощутить его теплое прикосновение на бескровных губах и в пожизненной неторопливости процеживать свежий воздух через ослабевшие легкие.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже