Читаем Последний из Воротынцевых полностью

Попадья не возражала, и довольно долго тишина, воцарившаяся в кухне, ничем, кроме потрескивания фитиля да монотонной песенки сверчка за печкой, не нарушалась.

— Лапшиха-то помирает теперь, — проговорила как бы про себя попадья и, подняв взор к полатям, на которых металась, тихо покрякивая, Матрена, спросила: — Ты ее знала, когда она еще молодая была, Матренушка?

— Знать не знала и говорить с нею не говорила, а видать видала, — ответила больная, обрадовавшись возможности болтовней скоротать томительно тянувшееся для нее время. — Давно уж. В те поры церковь у нас еще строилась, приходом-то мы в те поры к Яблочкам были приписаны. Ну, вот по большим праздникам завсегда, бывало, эта самая Лапшиха с мужем своим да с управителем у правого клироса стаивала. Одежда на ней всегда хорошая. Муж-то ейный при ключнике сподручным был приставлен, ну, и пользовался. С каждого мужика, с кого алтын, с кого грош, а с бабы пряжей да холстом, яйцами, маслом. Дом у них полная чаша был. Ну, а деток Господь не дал. Хворый он был сам-то, муж-то ейный. А добра всякого много. Богачами звали.

— Куда же богачество их подевалось? — заметила попадья. — С тех самых пор, как старик ее помер, милостынькой живет.

— Вот поди же ты, — согласилась Матрена.

— Кабы Христа ради добрые люди в избу не впустили, с холода да с голода сгибла бы. Собралась теперь помирать, за попом прислала, а поди чай, и гривной одной отец Никандр от нее не попользуется, напрасно только беспокойство на себя примет. Шутка ли дело в такой мороз да ночью за десять верст по сугробам ползти! — тужила попадья.

— А ты зараньше-то не кручинься, быть того не может, чтобы попу не заплатили, — для попа деньги завсегда найдутся.

— Разве что к управителю в Яблочки пошлют, — продолжала рассуждать попадья. — Тамошних ведь она, Лапшиха-то, воротыновских господь крепостная, им, значит, и хоронить ее полагается.

— Так, так, воротыновских господ, — подтвердила Матрена и прибавила со вздохом: — Ох, грехи наши тяжкие!

— Давно не бывали господа в Яблочках, — начала попадья, — до нас, при отце Савелии, никто сюда из них не заглядывал, да вот уж и мы здесь одиннадцатый год, и хоть бы кто из них сюда понаведался, по родителям панихиду отслужил бы. Самого барина-то Воротынцева ты видала, что ли?

Больная лежала, повернувшись к ней лицом. Глаза ее горели лихорадочным блеском, все лицо пылало.

— Самого видать не довелось, а сударку его, ту, что в подвале держали, видела, — ответила она.

Эту историю про «сударку» воротыновского барина попадья, должно быть, много раз слышала; напоминание об этой несчастной не произвело на нее никакого впечатления.

Лет десять тому назад, вскоре после того как их перевели сюда из дальнего прихода, приехал в Петровское купчик какой-то издалека, с Волги, и долго, запершись с отцом Никандром, расспрашивал его про эту личность. Потом, когда он уехал, поп сказал жене, что этот купец с ейной, покойницы-то, стороны, и допытывался он узнать, как она жила в Яблочках, да не было ли ей притеснения от управителя, да как она рожала, кто при ней находился, да как умирала она. На все эти вопросы отец Никандр немного мог ответить: сам он был в здешней стороне человек новый. Да и старожилы-то здешние ничего верного про нее не знали. Прожила она в Яблочках не полных три месяца, стерегли ее строго, да и сама она никуда из дома не рвалась. Дворовая девка, что с нею приехала, никого к ней, кроме Лапшихи, не допускала. Родила она ребеночка мертвого и сама тут же скончалась. Даже за попом не успели сбегать. Вот все, что мог сообщить отец Никандр приезжему с Волги купцу. Даже место, где была похоронена безвестная узница, он ему указать не мог; пришлось служить панихиду по «болярине Марфе» (под этим именем значилась она в поминальнике купца) в той часовне, где стоял ее гроб.

— Помешанная она, говорят, была, — равнодушно заметила попадья, останавливаясь на воспоминании, мелькнувшем было в ее уме, когда речь коснулась этой истории, давно всеми здесь забытой. — Ведь ты ее уже мертвою видела?

— Мертвою, голубонька, мертвою. Иду я это по улице, а навстречу мне Конон, кузнечихи брат, бежит, а за Кононом-то Варька с Машуткой, а за ними другие бабы да парни. И все это бегут сломя голову, чуть с ног меня не сшибли. «Куда?» — спрашиваю. «В часовню на покойницу смотреть». — «Кака така покойница?» Руками замахали да дальше побегли. Ну, и я за ними, вестимо. А тут от управителя приказ вышел: всех из часовни гнать. Бежит это Андрюшка Косой через сад сломя голову с этим приказом, а народа-то к гробу такая уж толпа протолкалась, что яблоку упасть некуда. Протискалась и я со всеми. Лежит покойница в барском уборе, платьице на ней белое, башмачки белые, и фатой белой с головкой прикрыта. А под бочок ей ребеночка ейного подложили, тоже с головкой, холстом перевитой. Дьячок Василич читал над ней. Все чин чином справляли — и свечи в серебряных больших шандалах из церкви принесли, и гроб, слышь, бархатом приказали столяру Ивашке обить, как для настоящей барыни.

— А все же ты ее в лицо-то ведь не видела, — заметила попадья.

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека исторической прозы

Остап Бондарчук
Остап Бондарчук

Каждое произведение Крашевского, прекрасного рассказчика, колоритного бытописателя и исторического романиста представляет живую, высокоправдивую характеристику, живописную летопись той поры, из которой оно было взято. Как самый внимательный, неусыпный наблюдатель, необыкновенно добросовестный при этом, Крашевский следил за жизнью решительно всех слоев общества, за его насущными потребностями, за идеями, волнующими его в данный момент, за направлением, в нем преобладающим.Чудные, роскошные картины природы, полные истинной поэзии, хватающие за сердце сцены с бездной трагизма придают романам и повестям Крашевского еще больше прелести и увлекательности.Крашевский положил начало польскому роману и таким образом бесспорно является его воссоздателем. В области романа он решительно не имел себе соперников в польской литературе.Крашевский писал просто, необыкновенно доступно, и это, независимо от его выдающегося таланта, приобрело ему огромный круг читателей и польских, и иностранных.

Юзеф Игнаций Крашевский

Проза / Историческая проза
Хата за околицей
Хата за околицей

Каждое произведение Крашевского, прекрасного рассказчика, колоритного бытописателя и исторического романиста представляет живую, высокоправдивую характеристику, живописную летопись той поры, из которой оно было взято. Как самый внимательный, неусыпный наблюдатель, необыкновенно добросовестный при этом, Крашевский следил за жизнью решительно всех слоев общества, за его насущными потребностями, за идеями, волнующими его в данный момент, за направлением, в нем преобладающим.Чудные, роскошные картины природы, полные истинной поэзии, хватающие за сердце сцены с бездной трагизма придают романам и повестям Крашевского еще больше прелести и увлекательности.Крашевский положил начало польскому роману и таким образом бесспорно является его воссоздателем. В области романа он решительно не имел себе соперников в польской литературе.Крашевский писал просто, необыкновенно доступно, и это, независимо от его выдающегося таланта, приобрело ему огромный круг читателей и польских, и иностранных.

Юзеф Игнаций Крашевский

Проза / Историческая проза
Осада Ченстохова
Осада Ченстохова

Каждое произведение Крашевского, прекрасного рассказчика, колоритного бытописателя и исторического романиста представляет живую, высокоправдивую характеристику, живописную летопись той поры, из которой оно было взято. Как самый внимательный, неусыпный наблюдатель, необыкновенно добросовестный при этом, Крашевский следил за жизнью решительно всех слоев общества, за его насущными потребностями, за идеями, волнующими его в данный момент, за направлением, в нем преобладающим.Чудные, роскошные картины природы, полные истинной поэзии, хватающие за сердце сцены с бездной трагизма придают романам и повестям Крашевского еще больше прелести и увлекательности.Крашевский положил начало польскому роману и таким образом бесспорно является его воссоздателем. В области романа он решительно не имел себе соперников в польской литературе.Крашевский писал просто, необыкновенно доступно, и это, независимо от его выдающегося таланта, приобрело ему огромный круг читателей и польских, и иностранных.(Кордецкий).

Юзеф Игнаций Крашевский

Проза / Историческая проза
Два света
Два света

Каждое произведение Крашевского, прекрасного рассказчика, колоритного бытописателя и исторического романиста представляет живую, высокоправдивую характеристику, живописную летопись той поры, из которой оно было взято. Как самый внимательный, неусыпный наблюдатель, необыкновенно добросовестный при этом, Крашевский следил за жизнью решительно всех слоев общества, за его насущными потребностями, за идеями, волнующими его в данный момент, за направлением, в нем преобладающим.Чудные, роскошные картины природы, полные истинной поэзии, хватающие за сердце сцены с бездной трагизма придают романам и повестям Крашевского еще больше прелести и увлекательности.Крашевский положил начало польскому роману и таким образом бесспорно является его воссоздателем. В области романа он решительно не имел себе соперников в польской литературе.Крашевский писал просто, необыкновенно доступно, и это, независимо от его выдающегося таланта, приобрело ему огромный круг читателей и польских, и иностранных.

Юзеф Игнаций Крашевский

Проза / Историческая проза

Похожие книги