И только к ветрам Иудейской пустыни я никак не могла привыкнуть. Проклятая засушливая зима, как бесплодная стерва, бесновалась, выла, рычала, визгливо хохотала…
О, каким блаженством для измученного слуха показался бы ровный шум ливня!
Начиналось обычно часам к одиннадцати утра убаюкивающим шумом морского прибоя по шуршащей гальке. Минут через пять рокот бегущих валов сменялся рокотом возбужденной черни на площади там, за стенами замка. Затем все это обрывалось, наступала страшная тишина, тишина осуществления заговора.
Вот тихонько захныкал на балконе ребенок – так плачут дети, когда у них поднимается температура, – сразу некто стал успокаивать, невидимый кларнет завел, закружил на пианиссимо «Полет шмеля», и вдруг вой голодного шакала оборвал музыку. В шорохе тишины кто-то зашептал, словно договаривался начать разом, – и разом взвыли, загоготали, завизжали, как дюжина чертей.
Представляю, как страшно было по ночам такими зимами схимнику Мартириусу в его оштукатуренной, но все-таки мрачной пещере.
На заседаниях страшно хотелось спать. Вообще хотелось заспать эту выжженную ожиданием зиму. Меня морочила дрема… реальность смещалась, я повисала, распластывалась в миге между ирреальностью сна и реальностью яви, балансировала на острие этого мига, растянутого до часов, дней, годов, до конца, как мне чудилось, жизни.
Тяжелое, сонное око мое заплывало вязким светом пустыни, сгущалось мутное марево полдня, рама окна растворялась, и медленно и тяжело, как парусный фрегат, сновидение выносило меня за пределы Матнаса.
Так, мне приснилось однажды, что я иду по узкому дну высохшего без дождей ущелья и удивляюсь воплощенной мечте Альфонсо: вверх по склону поднимаются среди колючек, меж кустарниковых жестких мочал деревянные скамьи. Значит, думаю я, он добился своего и все-таки засобачит здесь концерт классической музыки.
И вдруг не слишком далеко, но и не так чтобы близко, в третьем снизу ряду скамей я заметила сидящего сгорбленного человека. И по мере того как приближалась, я все неотвратимей понимала – кто это сидит.
Он в точности повторял свою позу на картине художника Крамского: сцепленные костистые руки, опущенные плечи, босые ноги и устремленный в землю взгляд, полный смертной тоски.
Я заметалась, признаться. Не ожидала. Хотя – если не здесь, то где же? Самое естественное для такой встречи место, подумала я злорадно. А что – не на метро же «Теплый стан». Какое мне дело, сказала я себе смятенно, я иду себе мимо, меня не касаются все эти идолы чужих религий.
И все-таки мучительно, до сердцебиения захотелось с ним заговорить – вот оно, воспитание российской культурой. Да ведь он же на арамейском, небось, говорит, пронеслось у меня в голове, или все-таки на иврите, а? И в этот момент, уже почти мимо пройдя, я обернулась и сухими губами спросила его по-русски:
– Вы позволите задать вам вопрос?
И он поднял на меня детские зеленые глаза в сеточках морщин и сказал по-русски устало и доброжелательно:
– Задавайте, сестра.
Прост, подумала я, абсолютно в образе. Сестра – в каком смысле?
И с трудом проговорила:
– Вот вы в ваших… сочинениях неоднократно высказываетесь против права человека на самоубийство.
– Это не я, голубчик, – мягко возразил он, – я лишь повторяю один из запретов нашей с вами веры.
– Положим… и все-таки большинство населения планеты знакомо с некоторыми постулатами нашей веры в вашей… э-э… интерпретации… Так вот, не кажется ли вам, что в жизни человека бывают минуты, когда наиболее достойным выходом…
И тут истошно заголосил петух в живом уголке за поворотом горки.
– Вы правы, – сказал он спокойно и грустно.
Я обратила внимание, что длинные его рыжеватые волосы спутаны и откровенно грязны. Сухая пыльная кожа лица и рук была сероватого оттенка. Ну да, подумала я, он же сидит здесь около сорока дней. Вот почему никак не прольются дожди…
Предложить ему подняться со мной в город, вымыться, поесть? Я судорожно стала вспоминать – найдется ли что-то в холодильнике. Неважно, уж яичницу бы с колбаской зажарила. Но во всей его позе было нечто незыблемое, извлеченное, так сказать, из просторов вечности. Я заробела.
– Да, вы правы, – повторил он. – Бывают ситуации, из которых самый достойный выход – самоубийство. Куда дальше ходить – вот я. Если б знал, что из всего этого выйдет!.. Да, – он встрепенулся, – тогда эта легенда об Иегуде Иш-Крайоте – не перевертыш ли, по Фрейду, моей собственной посмертной тоски и сожаления?.. Воистину говорю вам: отношения со своим возлюбленным народом выясняйте при жизни. А не сможете – повесьтесь. Только вслух об этом – нельзя.
– А… как же?
– А молча, – сказал он. – По молчаливому уговору. Если совсем приперло. Но помните: вслух – ни слова!
И опять проорал петух из живого уголка, и вопль его растаял в ущелье.
– Благодарю вас, – растроганно сказала я и двинулась дальше, но, пройдя шагов десять, вернулась.
Он сидел, все так же понуро уставясь в землю, на грязные босые ноги, и когда я вновь заговорила, с такой же смиренной готовностью поднял голову.