Следует отметить, что в первое мгновение он явно растерялся. «Гитлер капут» — это у них, как самое страшное заклинание, только каждый вкладывает в него собственное значение. Оно на генетическом уровне впиталось, въелось, впугнулось, пережевалось вместе с бесплатной русской кашей образца 1945 года, поднялось и рассыпалось с берлинской стеной, исказилось с хитроумными планами Маршалла и Даллеса, ничуть не искупилось репарациями, выкрикнулось, выплюнулось и улеглось где-то на самое дно подсознания, чтобы мерцать там жутким напоминанием. Кому-то как инъекция от отравления, кому-то как допинг… В великом русском языке нет сравнимого по мощности значения и символике словосочетания. Оно как молния, и как от разряда электрического тока передернуло всех посетителей ресторанчика, где еще минуту назад витал теплый, ни с чем не сравнимый дух венского кафе, плыли в сигаретном дыму обывательские беседы. Все, без исключения, посмотрели в нашу сторону. Нет, я ничего не имел против этого бравого немецкого парня, одетого в кожаную жилетку, щедро украшенного татуировками, чью голову венчал черный платок, единственным узором на котором были череп и кости… Как у дивизии СС «Мертвая голова». Так и остались эти головы мертвыми на Курской дуге… Точно так же я сказал бы какую-нибудь отрезвляющую гадость и любому русскому моральному уроду, который смеет приставать к моей девушке. Правда, в русском языке есть для этого выражения покрепче.
Натянутая в обладателе «Харлей Дэвидсона» тетива сорвалась. Он потянулся ко мне через стол своей разрисованной рукой, норовя ухватить меня за грудки, чтобы, перетащив через стол, швырнуть куда подальше. А я даже не заметил, каким движением сломал эту руку… Эх, нельзя меня брать в разведчики!
Последнее, что я помню, — летевший на меня справа байкер получил почти смертельный удар ребром ладони в кадык. Он просто сам на него напрашивался, а потому, выпучив глаза не хуже фар собственного мотоцикла, он, как подкошенный, лег под столики, пытаясь дышать. Но третий сделал именно то, о чем мысленно предупреждала меня очаровательная полька. Он еще более замедлил мою реакцию, обрушив мне на голову бутылку мною же недопитого коньяка, а когда я заторможенно пытался объять необъятное происходящее, грозный тевтон завершил бомбардировку, свалив на мою страдальческую голову всю стеклотару с ближайших столов. И недавно забытая боль со всей скопившейся силой вновь выплеснулась в этой самой голове, которая будто бы стала существовать отдельно от остального тела, погасила в ней последние проблески света и сознания. Показалось, что последним лучом этого света мелькнуло страшно испуганное лицо Риты. И я еще даже успел подумать: хорошо бы увидеть ее лицо при третьем рождении. В том, что я в очередной раз умираю, у меня не было никаких сомнений. Во всяком случае, игра была окончена: два — один. Хоть и не в нашу пользу.
Уж не знаю, в каком измерении, но я отчетливо почувствовал, что все это уже было… Если не точно в деталях так, то, по крайней мере, примерно так, и, может быть, именно в этом городе… Или где-то рядом? Может, в каком-нибудь тихом австрийском Бадене? А может, на берегу Женевского озера? Прекрасные ухоженные европейские городки так похожи друг на друга. Разнятся только столицы: своими культурными выкриками в камне, бетоне, мраморе, металле и молодежными граффити на стенах. В немецких землях молодежь на стенах подземных переходов, на заборах и в будках телефонных автоматов настоятельно требовала красными спреями и маркерами «мочить всех черных»… Знакомо.
В объявшей со всех сторон темноте еще долго пульсировала та страшная боль, что заставляла меня скручиваться в позе эмбриона в больнице. Она накатывала волнами, причем море этой боли явно штормило. Но все же предел терпения был то ли сломан, то ли просто размыт, все провалилось в никуда. И из этой пустоты, из образовавшегося в ней пролома вдруг поплыли узнаваемые образы. Запертая в искалеченных мозгах и подвалах подсознания память дала течь. Не зря говорят: клин клином вышибают.
—