Читаем Последний Лель полностью

Пелагея свесила ноги с постели, пятки как на сковородке горят, встала и заметалась в избе по углам, прижимаясь утробой к чему попадется — и к клюшке, и к дужке дверной, раскулямлило бабу!

Вдруг свекор чихнул!

Пелагее как гром этот чих в уши ударил, ринулась она к печке, схватилась за тощую ногу, за ногу свекра с печки в охапку — и в постель, на себя! Свекор хрипит, сопит, кровь у него так и хлынула к сердцу от страху — подумал старик, что дьявол с большими рогами во сне стащил его с печи и вот сует на лопате в огненный ад!

А Пелагея глаза закатила, мнет, тормошит, кусает ему и плечи и живот и хватается за причинное место: ничего Пелагея не видит в черном бреду!..

Аким скоро сопеть перестал, улегся спокойно, а Пелагея со спертой грудью забылась, проспала даже раннее солнце и сгоняла скотину на полдни, за церкву, куда коров из леса пригоняют доить.

Всю ночь Пелагее проснилось, что рядом с ней Прохор, бородой рыжей Пелагею одел и нос ей щекочет усами.

Проснулась она поутру, глядит: рядом лежит Аким, только весь посинел, из носа висит красная нитка, губы, в седой бороде запеклись, и в деснах закушен язык…

Так и обмерла Пелагея!..

* * *

И как все это случилось, право, думала мало Пелагея.

У всякой бабы дума об этом-таком гораздо короче, чем мужичья дорожка из церкви в кабак.

К тому же сны ей стали сниться впоследки такие чудные, страшные.

То Прохор идет печальный такой, худой, высокий, борода по колено и желтая-желтая, словно рогожка… Присядет к ней на кровать, ни слова не скажет, словно немой, только гладит живот мозолистой лапой, иногда прижмется в колени, а сделать, что надо, как будто боится.

Глядит Пелагея на Прохора и бороду держит в руке.

— Хороша борода, — говорит она Прохору, — большого младенца завернуть можно!

Потом пойдут они в поле вместе с Прохором, Пелагея с серпом на плече, а серп — словно полумесяц упал на плечи, Прохор же с такой светлой косой, что так вот и брызжет, так и горит и отдается своим светом в росистой траве.

Пелагея согнется в полосе, зажмет в руку колос, а Прохор уже кричит:

— До-мой!

Пелагея только положит серп на полосном краю, а Прохор уж тут.

Только это совсем не Прохор! Будто он, а будто и нет! На пятках копыта, борода полсажени али рыжая грива — хорошо не видно, а только окликнешь:

— Прохор, что ты как нарядился?

…сейчас же задом норовит ударить под живот — теперь уж вовсе не Прохор, а мерин, рыжий-рыжий, какой у отца Никанора издох прошлой весной.

Вскрикнет, проснется Пелагея, покстится торопливо в ворот рубашки на грудь и снова заснет.

Ин нет: полежит две минуты, и снова опять!

Только будто теперь уже не мерин отца Никанора, а подпасок Игнатка стоит на том месте, где Прохор только что был, обернувшись в Никанорова мерина, — стоит и смеется!

В руках Игнатки борода полсажени, веревочкой привяжет — Прохор!

Отвяжет — Игнатка!

Инда чудно!

Только Игнатка смелее, трется об юбку, словно теленок, под юбкой щекочет травинкой и так лукаво туда поглядит, как будто уж и не видывал сроду, а у самого щеки горя-ят!

Пелагея тоже краснеет, крепко колени сжимает и все норовится убежать, а ноги, как связанные, подгибаются сами. Пелагея валится в луг, и такая вырастает кругом трава, душистая, высокая, мягкая, такие большие цветы расцветают в этой траве, только и видно, что синее-синее небо, словно бельевая вода в корыте, да этот пащонок Игнатка.

Подпасок Игнатка, хоть было ему только четырнадцать лет, — крепкий, высокий, с крутой грудью, с румянцем, обветренным в поле, прибластился раз Пелагее, когда она однажды поутру коров выгоняла, немного заспавшись, и Прохор с полусонных глаз еще совсем не ушел…

«Помилуй осподи!» — подумала баба.

А сама так и впилась в Игнатку. Игнатка же прошел мимо нее с длинным кнутом на плече и даже взглянуть-то не глянул: в ребячьих мозгах, как в чистой воде, — все на донышке видно!

«Ребенок», — решила Пелагея и, вздохнувши, вернулась домой.

Сама не поймет, с чего стала злиться, швыряет ухватами у печки, молоко пролила из подойника, клюшкой хватила по кринкам на залавке, а свекор лежит на печи и хоть ничего не видит, а мыслит сам про себя, всю жизнь в слепоте вспоминая:

«Эх, видно, неладно! Эх, видно, неладно!»

Ну, так и случилось: стащила Акима невестка с печи прямо в огненный ад!

Что ж, такому умереть давно бы надо, не сто же лет ходить под себя и избу поганить.

* * *

Обмыла Пелагея деда Акима, достала ему чистую сменку, снарядила по чину, отченашинский пояс по белой рубахе повязала, лампадку зажгла и пошла сказаться отцу Никанору.

— К вечеру завтра, — сказал отец Никанор, — аль в полдень: живо сварганим!

Взял отец Никанор из рук Пелагеи беленое полотно и благословил ее, хоть и знал, что Пелагея три года была матерью божьей, застольницей в Ангельской Рати.

«Видно, — подумал он про себя, — пришло такое время: кто ни поп, все батька!»

Потрусил на Пелагею бородой и усмехнулся.

— Ты могилу-то вырой поглубже, — прибавил он, взглянувши строго на Пелагею, — а то ноне роют: копнут, чтобы хвоста не было видно, и ладно!

— На славу, батюшка, будет, — ответила Пелагея с поклоном.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже