Испуганно и в то же время облегченно – как-никак знакомая фигура! – Котта окликнул своего хозяина. Но тот даже головы не повернул, пробежал мимо, буквально в двух шагах, и теперь быстро удалялся. Никогда бы не поверил, что человек способен бежать по такой круче. Уже много выше, там, откуда Котта увидал огоньки железного города, канатчик тоже помедлил, переводя дух; он хватал воздух ртом, будто желая вобрать в себя всю ширь ночного неба, затем хрипло выталкивал воздух из легких – звучало это как вой. Но вот он опять отвернулся к горам и помчался дальше, вверх по каменной промоине, пересек залитую белым светом впадину, и Котте даже померещилось, что изо рта у канатчика пенными хлопьями капает слюна. Ликаон летел по осыпи не разбирая дороги, без колебаний, словно одержимый чудовищной яростью, внезапно оступился и вроде бы рухнул как подкошенный. А в следующий миг Котта вновь очутился на грани трахильского кошмара: канатчик не упал, не растянулся, он с разбегу
Котта слышал только шорох и постукиванье растревоженных камней да испуганные крики взлетающих галок, и тут ему вдруг вспомнился день приезда в железный город, первый час в доме канатчика. Ликаон тогда потребовал плату за месяц вперед – для приезжего из Рима сумма была невелика, – а потом не глядя швырнул деньги в чугунный, исполосованный широкими потеками ржавчины несгораемый шкаф, который стоял у него в мастерской. Перед этим канатчик с трудом открыл армированную тяжелыми стальными брусьями дверь сейфа и постарался быстренько захлопнуть ее, едва римлянин очутился за его спиной. Беглого взгляда было достаточно, чтобы заметить поразительный беспорядок внутри сейфа, где не было отделений: там лежали мотки кожаных ремней, разрозненные столовые приборы из почерневшего серебра, скомканные денежные купюры и письма, валялись монеты и армейский пистолет, а в самом низу лохматилась каменно-серая шкура, вся в прорехах, канатчик, наверно, хранил ее в память о какой-то давней-предавней охоте, как трофей упоительного приключения, от которого ему только и остались эти жесткие лохмы, связка шариков против моли да холодный запах ружейного масла, каким веет от винтовочного футляра. В этой шкуре, что блеснула сейчас на спине у канатчика там, в вышине, на освещенном луною карнизе, блеснула так же тускло, как тогда в щели сейфа, Котта в день приезда распознал мех волка. Рукавом пальто он резко провел по мокрым от пота вискам, будто вытирая теплую пену слюны, которой забрызгал его хищный зверь, и бросился бежать.
Уже не глядя под ноги, Котта огромными прыжками несся по крутому склону вниз, к морю, а вокруг текли-шуршали ручейки щебня и песка. Только почти возле самого полукружья пляжа он сообразил, что путь его бегства был и путем Ликаона, путем волка.
Наконец под башмаками захрустели ракушки. Щиколотки у него были разбиты в кровь и болели; с трудом переводя дух, он стоял у моря. Вода была спокойна. Звуки гор сюда уже не долетали. На лужах, оставленных на берегу летучей водой прибоя, поблескивал ледок, испещренный следами чаек. Луна клонилась к закату. Но железный город, приближавшийся к изнуренному путнику все медленнее и неохотнее, а под конец словно бы отпрянувший от него, покоя не обещал. Томы бурлили огнями. Как и в минувшие ночи, Котта слышал теперь духовую музыку, многоголосый гомон, бой барабанов и бренчанье бубенцов, гулкие удары выпивох по ставням и дверям. На улицах Томов по-прежнему бушевало ликованье – кончилась двухлетняя снежная зима; железный город захмелел от облегчения и жестокой радости, которая уже произвела на этом берегу куда больше опустошений, чем пережитые зимою бури, чем лед и камнепады. В Томах шел карнавал. Светящиеся строчки и искорки, издали казавшиеся приютной россыпью огней, пылали теперь яркими кострами и факелами шального, орущего вертепа.