В эти минуты Эхо, внезапно охваченная упоением и восторгом, была так не похожа на себя, что Котта остановился и недоуменно, в первый раз за много дней, посмотрел на нее. Оба они стояли по щиколотку в отбегающей волне прибоя. Гибель, кричала Эхо, конец по-волчьи лютого человечества – Назон как никто другой провидел грядущую катастрофу, и, быть может, именно это пророчество было подлинной причиной его изгнания из Рима – кому же охота не где-нибудь, а в самом великом и самом роскошном на свете городе вспоминать о крушенье всякого величия и роскоши, которое с такою страстью предрекал Назон?
Котта чувствовал, как волны намывают ему в башмаки черный, мелкозернистый песок, как водяные языки скользят по его ногам на берег и обратно, в море, стирая все следы пройденного пути. И все же он не двигался с места, был словно заколдован рукою Эхо, стоял, наклонившись к ней, и слушал об уничтоженье мира.
В речах и римских выступлениях Назона он ничего похожего на эти видения не слыхал. С необычайной, едва ли не фанатической силой в голосе Эхо возвестила о ливне, который будет продолжаться сто лет и дочиста отмоет землю; грядущий потоп она описывала с не меньшей уверенностью, чем какую-нибудь уже минувшую катастрофу.
В первый же год дождя все реки стерли и размыли свои русла, точно следы на песке, все озера затопили свои берега, превратили ухоженные дорожки и парки в вязкую трясину. Дамбы трескались либо из-за подъема воды вообще теряли всякий смысл; с гор и из долин потоки мчались на равнины, к океану, над которым неразрывной, сплошной пеленою нависли тучи.
У кого достало проворства схорониться на кораблях и плотах, тех давно уж носило без руля и ветрил на этих и даже более утлых скорлупках над утонувшими городами и лесами, а вода еще поднималась и лениво, но алчно подбирала все, что не цеплялось корнями и плавало поверху, и смыкалась над всем, чего не могла увлечь с собою.
Мало-помалу эти ручьи и реки соединились в один поток, который наконец-то достиг океана, заставил его выйти из берегов и теперь по взгорьям и холмам суши поднимал береговую линию ввысь, к небу. И вот уже только оледенелые вершины, словно изрезанные ущельями острова, глядели из воды, но дождь разъедал и ледники.
Шли годы, десятилетия, корабли и плоты гнили, истлевали в открытом море, разбивались, тонули. Кто мог еще цепляться руками или когтями, тот напоследок прямо в воде бился за трухлявые, набрякшие влагой обломки. Возле каждого плавучего бревна кипели волны, мельтешили руки и лапы. Но вот уж и птицы, обессилев в тщетных поисках места отдыха, начали падать в море и тонули целыми стаями, погружаясь на дно, в затопленные поля и города. В нагих аллеях, в колоннадах и аркадах скользили дельфины, на коньках крыш росли морские анемоны, на печных трубах – кораллы. Камбала пряталась в уличной пыли. Словно в честь птиц, которые стая за стаей уходили в пучину, развевались на домах флаги из водорослей.
А какая тишь царила там внизу! – воскликнула Эхо. Какое невообразимое безмолвие. Котта видел трепещущие тенты на каменных балюстрадах бухты, видел и серебристо-зеленые флаги в глубинах.
Только теперь, когда последняя материковая жизнь как будто бы вернулась в море, шум дождя стал понемногу затихать, умолк совсем, и впервые за сто лет блеснула в зияющем разрыве туч небесная лазурь. Море разгладилось. Но этот покой был не избавлением, а всего-навсего страшным концом: донная тишь, мертвая и зеленая, поднялась на поверхность и стеклянистой тяжестью легла на воды.
Наконец иссушающий ветер и тепло почти забытого солнца вынудили потоп отступить, медленно, очень медленно он пошел на убыль и открыл небесам и воротившимся звездам плод своих трудов – безжизненный болотный мир. Вода спадала, и рыб постигла судьба утонувших: кто мешкал и вовремя не спасался в отступающих волнах, в ручейках, речушках, глубинах, тот оставался пленником тепловатых болот и бочагов, а в итоге, трепеща плавниками, лежал в высохшей горной долине, в ложбине, на откосе, хватая жабрами удушливый воздух.
Когда ссыльный читал ей в огне о судьбах мира, воскликнула Эхо, от него, конечно же, не укрылись ее испуг и печаль. Зябко поеживаясь, сидела она возле еще не остывших углей прогоревшего костра и смотрела на Назона, ожидая утешного конца пророчества. И ведь дождалась, возможно, оттого лишь, что ей, единственной свидетельнице его грез, хотелось услышать что-то в этом роде, а возможно, образ грядущего в самом деле был именно таков: по окончании светопреставленья на отступающих водах показался утлый плот.
Связка пустых винных бочек, а сверху дверь от коровника. Крепко обнявшись, на досках лежали двое горемык, мужчина и женщина, которым выпало пережить гибель
Мужчину поэт назвал Девкалионом, женщину – Пиррой и сказал, что, кроме этих двоих, никто в потопе не уцелел.