– Ты забыл уговор, Данилыч! пожалуй, без великого! – сказал Петр. – Народу и потомству, а не персоне дозволено так чествовать государей. Может статься, некогда и наше имя воскресит славу свою, но теперь, веруй, не довольно к тому наших дел; все еще початки!
– Государь! – продолжал лейтенант. – Настоящая война вводит уже тебя в храм бессмертия.
– Нет, мало еще отмстили мы укоризну шведам; больше требует слава, народу нашему славянскому достойная, и обида, нанесенная отечеству отъятием земель. Видишь Лифляндию: это член России отсеченный. Если его не возвратим, так напрасны и початки наши. Только великую надежду имеем на правосудие Божие, которое неоднократно нас викториями благословлять изволило.
– Принося Божия Богови, повелитель русского царства не откажет своим подданным принесть цесарю цесарева.
– Что к моему лицу надлежит, я повелитель их, но по моей любви к ним и к отечеству друг их и товарищ во всем. Легко, Данилыч, властителю народа заставить величать себя; придворные и стиходеи чадом похвал и без указу задушить готовы: только делами утешно величие заслужить. Впрочем, не о себе хлопочу, mein Herzenskind[74], а о благополучии вверенного мне Богом народа.
– Государь! ты для благополучия России ни здоровья, ни живота своего не щадишь, и ныне…
– Затем и царь я, – перебил Петр, – что должен сам во всех случаях пример являть. Закон я чту наравне с последним из моих подданных; в строю я только солдат фланговой – по мне вся линия выстраивается; в баталии я должен быть напереди. Слыхал ты сам, сколько под Нарвою приклад начальствующих беды причинил. Да и ныне еще наши господа надмеру себя берегут и немногим ближе становятся от крепости, как наш обоз; но я намерен сию их Сатурнусову дальность в Меркуриев круг подвинуть[75]. У меня Катенька боится, право, менее иного полковника.
– Я говорил вам, что твердость ее души равняется с ее красотою. Она, кажется, прибыла ныне в ваш обоз, господин капитан…
– Как похорошела моя голубушка… В конфиденции объявить, без ней весьма скучать ныне начинаю. Да, кстати, Алексаша, я не рассказывал тебе нынешней истории?
– Не удосужился слушать.
– Застал я ее давеча, при разборке ее багажа, в страшном испуге. Спрашиваю, что за притча? Развернула она передо мною узелки свои, показала мне складни, серги дорогие, жемчуг и объявила мне, сердешная, что не знает, как они тут очутились; ибо-де у ней таких вещей от роду не бывало, да и в доме Шереметева и твоем никто ее не даривал ими. Я рассмеялся и сказал ей: «Не бойся, Катенька! это все твое; Данилыч догадлив…» A, min Herz[76], твое дельце!
– Виноват, государь.
– Из твоей вины можно богатую шубу сшить и спасибо притачать. На такую потребу, правду молвить, у меня теперь и денег не нашлось бы. Вот как получу по чину капитана от бомбардир и капитана корабельного жалованья из воинской казны, то волен в них ко всякому употреблению, потому что я службою для государства, как и прочие офицеры, те деньги заслужил; а народные деньги оставляются для государственной пользы, и я обязан в них некогда отдать отчет Богу. Но слово было о Катеньке: что у кого болит, ведаешь, тот о том и говорит. Просит она меня, отдыху не дает, разведать от Вадбольского Семена, какого шведского пленного Вольдемара схватил он ни за что ни про что под Мариенбургом и угнал куда-то с татарами. Мне об этом и Борис Петрович не говорил. Пожалуй, узнай повернее и утешь меня и ее весточкой о нем: может статься, и родной ей какой!
– Воля твоя будет выполнена, государь!
Несчастный, лежавший в челноке, тяжело вздохнул.
– Что-то наш пленник стонет… – сказал Петр.