Построенный наподобие лексикона, Окножираф в доступной детскому пониманию форме знакомил нас с миром. Всему в этой книжке нашлось свое место, и все имело свой смысл — буквальный и символический; из нее мы могли узнать, что солнце встает на востоке, что сердце находится слева, что Октябрьская революция была в ноябре, а окно пропускает свет, даже если оно закрыто.[4] Окножираф населяли драконы и феи, принцы и черти рогатые, которых, как там писалось, в природе не существует. Одних семиглавых драконов, которых в природе не существует, там, помнится, было четыре. И, кажется, трое принцев. Окножираф по слогам научил нас читать между строк. Он был столь же естественным и привычным, как мишка с телеэкрана, вместе с которым я после вечерней сказки укладывался в постель. Никто и не спрашивал никогда, что такое окножираф. Потому что окножираф — это окножираф. Для меня окножираф — это детство, школьная раздевалка, спортзал, ощущение постоянного роста, предвкушение лучших времен, мягкая диктатура, уроки, невинность, мое поколение. Окножираф — это книга, одним из героев которой являюсь я сам. И лишь через двадцать лет, когда кто-то спросил, что же это такое, я догадался, что окножираф — это первое и последнее слово, альфа и омега, потому что тот лексикон начинался со слова «аblак» и заканчивался словом «zsiraf».[5] В самом деле. Окно есть начало, через окно к нам приходит свет, а жираф — конечная бесконечность, сюрреализм, пылающие жирафы, загробное бытие! Лексикон, в котором есть то, что в него не вошло.
В Париже тоже есть окножираф, я видел его на открытке, только зовут его
Омоновцы проносятся мимо, мы тоже бежим, но в другом направлении. На противоположной стороне площади они избивают нескольких человек и растерянно останавливаются. Один из ментов с важным видом пытается резиновой дубинкой стереть стилизованную виселицу. Под ней красной краской: «Слобо, свинья, ты будешь висеть!»
«Петеру хочется рисовать. Он думает о цветных карандашах и о своем альбоме. Он прекращает играть, садится за стол и принимается рисовать. Если Петер что-то решил, то он это сделает».[6] Они протестуют, потому что им хочется чего-то другого. Всем хочется разного. Свободных выборов, независимой прессы, власти, женщин, Великой Сербии. Но никто не хочет Милошевича.[7] Им хочется, чтобы его не было.
'a
В осажденном городе не хватает кроватей. Катарина, итальянская журналистка, глядя на спящих в школьных помещениях репортеров, вспоминает романтику 68-го. Кто бы подумал, что на одном матрасе уместится столько газетчиков! Поскольку меня в 68-м еще не было, мне этого не понять. Хватит того, что в поезде меня трижды расталкивали югославские пограничники, как будто я трижды пересекал границу! Мне хочется преклонить голову на подушку, я разыгрываю из себя важную птицу и бывалого человека и в конце концов добываю угол в старом еврейском квартале. На двустворчатых дверях спальни вырезаны символы каббалы. После моего отъезда в той же спальне и в той же кровати, по слухам, спала Биби Андерсон. Знаменитая шведка. Снималась в «Кремлевском письме». Приехала поддержать белградских студентов. В следующий свой приезд, лежа на кресле-кровати в нетопленой комнате для прислуги, я думал ночами о Биби Андерсон, о «Прикосновении», о «Персоне» и «Часе волка».