– Н-но, лешай… – в сердцах понужнул он уставшую лошадь. В глубине лесного острова приглушенно грохнул выстрел. По лицу девочки пробежала тень. Не то вздрогнула, не то всхлипнула она. И закрыла глаза.
Выдавливая из колдобин талицу и натужно ревя моторами, шли большаком тяжелые американские «студебеккеры». Партию военнопленных везли в лагерь на новые лесоразработки.
Ганс Нетке ехал в кузове последней машины. На повороте колонна обогнала повозку. Ганс с интересом проводил взглядом женщину с печальным и красивым лицом, возницу в экзотическом головном уборе и закутанную платком большеглазую девочку. На какое-то мгновение взгляды Ганса и Катерины встретились, и пленный невольно втянул голову в плечи. Странные глаза у этих русских, серьезные и спокойные. Откуда такая сила даже в глазах женщин? От уверенности? От понимания каких-то неписаных законов истории? А может быть, от природы, от этой бескрайней земли?
В лесу раздался выстрел. И вздрогнул сосед Ганса, Фриц Топельберг. Взгляд его метнулся по молчаливому березняку.
Березы, березы… Стройные, раскидистые, белоствольная молодь и столетние с почернелой корой, выстроились вдоль дороги, молча встречая заморские машины с чужими людьми.
…Выстрел далеко прокатился по лесу. Услышал его и мальчишка-подросток, что стоял на взгорке у поворота дороги. К четырнадцати своим годам он еще не успел вытянуться, но на обветренном скуластом лице смешались озорство и серьезность, что делало подростка похожим на задиристого и неприступного разбойника. Однако маленько-то он все же подрос за два военных года, так как одет сейчас был во все отцовское. Велико непомерно, но основательно: заячий треух, съезжающий то на глаза, то на ухо; фуфайка с пуговицами на левой стороне, как у всех заправских охотников; на ногах телячьи поршни, завязанные ременными тесемками у щиколоток; за плечами, конечно, старенькая берданка тридцать второго калибра и вещмешок из холстины. Ну чем не мужичок-разбойничек с большой дороги?
Мальчишка проводил взглядом «студебеккеры», поправил треух, опять съехавший на глаза, и пошел на звук выстрела. Он шел и ворчал, как старуха Сыромятиха: «Прямо светопреставление с самого утра. Еще затемно прибегала Татьяна Солдаткина, председатель сельсовета, и строго-настрого предупредила: в ближайшие дни далеко не отлучаться – пригонят военнопленных человек сто, и надо им отвести деляну для заготовки строевого леса. Ни свет ни заря мать в Юргу укатила, а на ферме, поди, и телята не поены. На острове кто-то стрельбу учинил. А тут фрицев целых три машины притартали, их только здесь не хватало… А может, они и будут лес заготавливать? Тогда еще ничего. Пусть повкалывают, заразы, пусть комарье лесное покормят да дождями ненастными поумываются…»
Весенняя талица хлюпала под ногами. Над еще голыми и потемневшими от сырости кустами ракитника стрекотала встревоженная вездесущая сорока, указывая место лесного происшествия.
Вышел мальчишка на поляну и сразу увидел – беда случилась. На волглой земле лежал, недвижно раскинувшись, убитый олененок, а над ним знакомый угрюмый бородач Яков Макарович Сыромятин стоял, опершись в задумчивости на двуствольное ружье, не слыша ни сорочьей трескотни, ни шагов мальчишки. «Дела, – усмехнулся тот, – ни меня, ни сороки не чует. Совсем плохой стал дед Яков».
Старик, заметив вынырнувшего из кустов мальчишку, сначала оробел, как бы очнувшись ото сна под сильным окриком, потом деревянно улыбнулся, узнавая соседа, и тихо промолвил:
– Вот и со мною оказия приключилась… Чего делать-то будем?
Мальчишка подошел ближе, склонился над олененком. В остановившихся глазах лесного жителя матово отражались березы и клочок неба.
– Ты, што ли, его?
– Я… – устало признался Яков Макарович и вынул из ножен широкий охотничий нож. – Освежевать бы надо, дело-то к вечеру… Раз пришел, помогай.
– В сельсовет пойдем, к председателю Солдаткиной.
– Посадит меня Танька. Запрещено ведь оленей бить. Самый наистрожайший запрет на олених и оленят…
– Так и надо посадить тебя, Яков Макарович, – обронил мальчишка не зло, а с большой обидой. – За такие дела по головке не гладят… – Он поправил на плече берданку и зашагал прочь с поляны.
– Куда ж ты, Михалко? Вдвоем бы сподручней…
Мишка остановился, насупил белесые выгоревшие брови и обернулся к старику.
– Вдвоем? Чего вдвоем-то? Живодерничать? А чему ты учил меня, Яков Макарович, когда я принимал твое лесное хозяйство? Или зима у тебя память отморозила?
– Говорю, оплошал. Совсем ошалел седни. Лиходеи завелися у нас, Михалко, и в деревне, и в лесу. Утром следы чужие на мельнице обнаружились, кто-то замком интересовался. А тут через дорогу у Чаешного наткнулся на остатки оленихи… На хищников не похоже. Хищник бы в первую голову олененка отбил. Так что посматривай.
– Я-то смотрю. А вижу тебя. Ты лиходеем стал, Яков Макарович.
Старик удивленно глянул на Мишку, недоверчиво улыбнулся:
– Ты это всурьез? Соображаешь, чего мелешь-то?
– Зачем тогда в лес с ружьем пошел?
– Эко диво! Всю жизнь с ним хожу. Хотел на Чаешном уток… а там… Ну и не до охоты. Лиходеев искать надо.