Эх, Егорка! Видно, с минуты на минуту подойдет и твоя скорбная очередь. Правду говорят: не называй человека счастливым, покуда он жив; просто ему пока что везет. Но «везенье» — дело зыбкое… Вишь, как прут! Чачакают самопальные чеченские «Борзы», лают итальянские «Беретты», да бубнят румынские «Калаши», бухают арабские «Рашиды» и стрекочут израильские «Галилы» — словно весь мир против нас ополчился. Прут и прут, и будто переводу им нету! Да, похоже, не нянчить тебе своих деток, Егорша. Какой-нибудь миг и все — рядовой Стрижов был солдатом… Заплачет, забьется в крике, проклиная вдовью судьбину, твоя рано поседевшая мама, а любимая Вика, когда узнает, зарыдает, вырвет из своих пышных каштановых кудрей клоки, расцарапает опухшее, в слезах, лицо, поплачет, погорюет, поубивается, а потом, весенним сиреневым теплым вечером, отопрет кому-нибудь заветную свою калитку в саду. И лишь иногда, когда уже выйдет замуж за парня, который будет похож на тебя, станет накатывать на нее беспричинная вроде, неясная для мужа тоска и печаль, — это когда ей будешь сниться ты, несчастный Егорка, щуплый воин с тонкой шеей, сидящий сейчас, в новом, но уже порядком замызганном бушлате, за бруствером и экономно посылающий одиночные, смертельно закрученные пули в черноту вьюжной ночи, — лишь затвор хлестко лязгает. Своего сыночка Вика наречет твоим именем, и мужа иногда во сне будет называть «Егорушкой». Не попомни же ей зла, солдат. Живым — живое… Ведь любить до самой смерти она будет тебя, тебя одного. Эх, рано ты уходишь, Егор. Очень рано. Но все-таки троих… нет, теперь уже четверых «зверей» уносишь с собою.
Да, рота уходит на небо. Строем. Один за одним…
Но вот все реже и реже выстрелы. Бой словно «засыпает». И вдруг все разом стихает. И сразу же у комбата трещит радиотелефон. Звонит «полевой командир». Он обращается к комбату по имени-отчеству и начинает взывать к здравому смыслу: слушай, брат, зачем какая-то война-майна, освободите проход, и разойдемся мирно, ведь тебе же, подполковник, через два месяца в запас, зачем ты ввязался не в свое дело? Мы тут все — пешки в чужой игре… Десять минут на принятие решения. Согласие — красная ракета…
Но подполковнику нет дела до чужой игры, где все они — пешки. У него есть долг и Устав. Он обводит скорбным взглядом оставшихся в живых солдат — они все слышали и все поняли. От него, от его решения зависит сейчас их жизнь, и то — покроют ли они себя славою, или… или вечным позором. К этой минуте и к этому решению он готовился всю свою незадавшуюся, но честную военную жизнь. Сын умершего от ран фронтовика, бывший суворовец, он всю жизнь шел к этой роковой минуте…
Когда истекли двенадцать минут — как они сладки показались, эти минуты без смерти, без стрельбы, ребята даже вздремнуть успели и согреться, прижавшись спинами друг к другу, — подполковник поднимет телефонную трубку и передаст свои координаты. Вскоре послышится шипение приближающегося снаряда. И в ущелье прозвучит неожиданный, трескучий разрыв. Каски обсыплет мелким щебнем и снежной пылью. Еще шипение — опять разрыв! Потом целая серия взрывов. По перевалу. По ущелью. По скалам и буковой роще. То начала молотить наша артиллерия. Подполковник с «неуставным» именем вызвал огонь батарей на себя. Молодец, батяня! Молоток, комбат!
«Зверей» рвало в клочья, забрасывая пахучими кишками и парящим ливером кусты, но доставалось и своим. Однако внизу потери были в десятки раз больше — размен выгодный. И вот ребята нестройно, один за одним, запели, завыли старинную, предсмертную песню:
И Егорка с радостью подхватит, даже выкрикнет в каком-то гибельном, восторженном одушевлении:
А рота уходит, неумолимо уходит на небо. В новеньких бушлатах. Строем. Один за одним… Вот и комбат уже погиб, которого пытался закрыть собой один солдатик-пулеметчик, оба и погибли, в обнимку. Еще двоих достали свои же осколки. Но пощады, — слышите, общечеловеки? — пощады солдат наш не желает. Как всегда. Кто сможет упрекнуть его за это? Может, сейчас это единственное право русского солдата — умереть несогнувшимся.
… «Звери» так и не смогут пройти через тот перевал, хоть соотношение сил было двадцать семь к одному, — они отступят и уйдут в первое весеннее утро другим путем, оставив на перевале семьсот окоченевших трупов. Наутро, первого марта, под горою будет дымиться порубленная, искореженная буковая роща, и из всей шестой роты в живых останутся лишь только трое перемазанных кровью и грязью, израненных, полузамерзших солдат, — совсем как в другой старинной, фронтовой песне…