– Он здоров. – И, на мой обалдевший взгляд, добавил: – Видите ли, молодой человек, вашего друга не кусала никакая змея. По всей видимости, его укусил молодой варан. Ну, а он, похоже, принял эту безобидную в общем-то ящерицу за гюрзу… Человек, как я понял, он очень впечатлительный, легко возбудимый, тут еще темнота, безысходность положения (я кивнул), у вас ведь с машиной что-то случилось, с дороги сбились (я опять кивнул), потом вы переусердствовали с ремнем – рука у него сильно затекла. И, как следствие, – нервный шок. Причина которого – сильный испуг и самовнушение.
– Поня-ятно! – протянул я угрюмо и вышел на улицу, не простившись, хотя доктор был совсем ни при чем. Но от сердитого нечего ждать ума.
День стоял такой же хмурый, как и вчера. Такая же хмарь серым брезентом застилала небо. И, как под плотным брезентом, было душно и тяжко – куда только подевалась вчерашняя прохлада? Каракумы, что ты хочешь, хоть и ноябрь. Вдруг больничное окошко распахнулось, высунулась стриженная черная голова Адбулловича, и он приглушенно прошептал:
– Слышь, дай-ка закурить, кунак! Умираю без курева.
Я чуть было не заорал: "Что? Кунак? Ишака возьми себе в кунаки, коз-зел!" – но сдержался: у Абдулловича был такой потерянный вид и так заискивающе он ощупывал меня своими разноцветными глазами, гадая, верно, знаю правду или нет? – что у меня дрогнуло сердце и я протянул ему две оставшиеся мятые сигареты. Стараясь не выдать себя, не показать ненароком, что все знаю, спросил:
– Как рука? Болит?
– Да еще побаливает, – поспешно поморщился Абдуллович, осторожно поглаживая руку. – Но все хорошо. Доктор-поктор знающий попался, в районе лучший врач. Скоро выпишут. Сейчас медицина сильная! – вдохновенно врал "впечатлительный" Перегнатий, бегая разноцветными глазами и краснея. Я вспомнил: чем хуже о людях судишь, тем правее будешь, и опустил взгляд, сделал вид, что ничего не заметил – ни фальши, ни стыда. Попрощавшись, поспешно ушел. Отойдя немного, обернулся. Мой кунак задумчиво курил, виновато пуская дым в открытое окно. Я махнул ему рукой – пусть не будет у него тяжести на душе. Как-никак, мы теперь не чужие…
До общаги добрался на попутках только к обеду. В комнате был сосед, рыжий Игорь Чайболсон, ненавидевший даже само слово "рыжий".
– Тут эта ры… новая повариха тебя спрашивала. Заходит, задом так это дрыг-дрыг. Увидела твои штаны – они кОлом стояли, – хвать их и так это быстро-быстро, как будто я их отнять хочу: мол, облила и жаждет постирать. Да, парень, ну ты даешь. Уже и штаны стирают.
– Дурак и не лечишься, – огрызнулся я, раздеваясь. – Передай бригадиру, что буду отсыпаться, потом все объясню. А Иру увидишь – ее, эту "ры-новую повариху" Ирой зовут – так вот, увидишь, извинись. Скажи: извините-простите, простите-извините, я о вас гадости говорил, да за глаза притом.
– Как же, как же. Скажу: пардон, мерси, мадам…
– Мадемуазель, неуч!
– Да ладно – заливать. На "мадамов" у меня глаз наметанный…
Игорь еще что-то болтал, но я его уже не слушал. Мне снился прозрачный, розово-голубой счастливый сон… Я спал и не знал, что "Аполлон" уже пригнан своим ходом, – достаточно было проволокой прикрутить штангу "газа" (которая ночью оторвалась) к карбюраторному рычажку, – и что через восемь дней эта девушка со странной для ее светлых волос фамилией Акопян станет первой моей женщиной. Ничего этого я не знал – я спал.
Ау, Ира, где ты – первая моя "учительница"?
…Вот такой там тогда был конец. Помнится, кто-то говорил, что он запросто просчитывается. Может, и так. Но держу пари, нынешний конец вряд ли просчитаете. Даже если вам известна богемная легенда о Пикассо и его ученике. Это когда великий постимпрессионист, для которого творить желаемое было единственным на свете законом, подошел к своему ученику и посмотрел его картину. Наивно и жутко, отметил про себя. Наивно, как жизнь, и жутко, как смерть. Да, картина была недурна: пустынный пейзаж прямо-таки излучал невыносимый зной, он просто дышал смертью. "Ну, как поживаешь?" – спросил Мастер и по рваным башмакам и голодному блеску в глазах ученика понял, что вопрос этот, как принято выражаться, риторический. Жалко стало ученика – талантливый был парень, – и тогда Пикассо решил помочь ему, он обмакнул три пальца в краски и, по-змеиному клюнув ими картину ученика, легко провел извилистую разноцветную полосу, издали похожую на след змеи. Может, кобры, а может, гюрзы или еще какого ползучего пустынного гада. "Иди, – сказал, – продай, поешь и купи себе, пожалуйста, новые башмаки". – "Но учитель! – ужаснулся ученик. – Вы же испортили картину!" – "Болван! – сказал Пикассо не без разочарования. – Как раз за эти-то полосы тебе и заплатят. Ведь этот след – от моих пальцев".
Такая вот легенда. Красивая и одновременно грустная. Жестокая, как сама наша жизнь несовершенная. Уродливая, вывернутая наизнанку, как всякая мода, всякое "имя" в искусстве.