— А когда узнают, будет поздно. Коммунисты ошибаться не могут, поэтому тебя ни за что не уволят по 33-й статье. Скандал, конечно, будет, нелокальный и латентный, как вы, социологи, говорите. А что делать? Кто возьмет на работу социолога с двумя горбатыми?
У Пшеничникова перехватило дыхание и захватило дух — он представил себе гипертоническую реакцию Абрамыча. И захохотал, не выдержав сердечной радости. А потом заплакал, сообразив, что придется крутиться — как болванке в трехкулачковом патроне токарного станка. Целый месяц гегемонизма, угнетающей диктатуры пролетариата!
Он шел в кабинет секретаря заводского комсомола, содрогаясь от задуманного. Секретарь старался соответствовать — душевной непритязательности и социальному статусу добровольца, благо тот представился скромно «инженером отдела», опустив про социолога, чтобы не вспугнуть идиота незнакомым словом.
— Что от меня требуется сейчас?
— Только согласие! — поспешил секретарь, которому заводская четверка поручила эту вербовку — директор, секретарь парткома, председатель профкома и первый секретарь комсомола. Точнее шестой, если судить по калибру. Шестерка, одним словом. А сам он — второй секретарь.
— Я согласен, но мое начальство будет против. Какой прок отпускать своего человека на месяц? Думаю, что вам надо позвонить начальнику отдела, Исааку Абрамовичу, исполняющему эти обязанности, и заручиться согласием…
Как и предвидел Пшеничников, услышав еврейское имя, второй секретарь, естественно, звонить не стал, и при этом — было заметно — испытал приступ острого славянского удовольствия.
— Я все сделаю сам! И. о. не будет возражать директору завода — даже не вякнет… И мы ничего не скажем сегодня, чтоб не гоношился понапрасну. А потом будет поздно.
— Я согласен. Но позвонить все-таки стоит.
Секретарь был удивлен: какое чувство дисциплины у человека! Подходящая кандидатура…
— Исаак Абрамович будет гордиться тобой!
Пшеничников, спускаясь по ступеням дощатого крыльца, почти искренне пожалел секретаря: «Когда ты узнаешь завтра, что я единственный социолог — на тридцатитысячный коллектив, накануне я совершил прогул, а листовки с воззванием висят уже во всех проходных завода, ты поймешь, как дешево тебя купили, и заплачешь в своем кабинете — от обиды и злости на жизнь… Миша скажет, что ничего не знало прогуле, а я разве не настаивал на звонке Абра-мычу? Такой мне ответ вам, сукам продажным, живи, шестеренка ты от часов, пиздюлина с ручкой, как говорит мой папа…»
Игорь Николаевич сел на скамейку и заметил про себя, что завод после того, как он ушел с территории, не остановился, — и если он умрет сейчас здесь, на этой теплой доске, ни одна резьба не сорвется, ни одна гайка с болта не слетит. Тысячи стволов отправляют в небо миллионы душ, но при этом во всех газетах настойчиво пишут о вреде курения. И Пшеничников достал из коричневой пачки болгарскую сигаретку.
Кажется, Вельяминов рассказывал, что видел на нижней территории БТР, доставленный в заводскую реанимацию эшелоном. В реанимацию, а может быть, в шихту — на переплавку. Корпус с разорванным днищем, броня забрызгана кровью парней, головы которых раскололись как орехи в горячих горах Афганистана. И что тут скажешь ты, социолог, призванный за сто тридцать рублей заниматься гуманитарными проблемами там, где с оборонной продукции в жестком темпе производственного графика смывается кровь детей, присланная по железной дороге с того света? Что скажешь ты, зарабатывающий свои дешевые деньги эзоповым, ущербным языком интерпретаций? Не солнце, а черная овчарка смотрит на тебя сверху, с плоской кровли городской тюрьмы. Сверкающие стволы в когтях мостового крана, расточные станки, револьверные — два слова на кирпичном фронтоне прошлого века: «Пушечные заводы». Уже сто лет здесь производится смерть. Конечно, замечательно смотрятся на фоне вечереющего неба старинные световые «фонари» на крышах — окна, похожие на слуховые, чердачные рамы, предназначенные для вентиляции и дневного освещения цехов, квадратные стекла, мерцающие изнутри голубыми зарницами электросварки — конечно, изумительно… И подозрительно: что варит он там, этот добросовестный ученик горного инженера Славянова? Разве не своему сыну варит он бронированный саркофаг, он — ослепший от огня безумец в железной маске с танковой щелью из цветного стекла, фильтром, который должен отсекать опасный для нежной сетчатки спектр?
Своему сыну — и моему тоже, и твоему, Боже… Вот они движутся в будущее ревущей колонной систем залпового огня, будто тщательно разработанная и спланированная стихия: «Град»! «Смерч»!! «Ураган»!!! Будто обещая похоронные венки каждой неизбежной жертве: «Тюльпан», «Гиацинт»… О ревущие!.. Заревет мать убитого, и заплачет этот рабочий, и этот конструктор — тоже. Создатели и сыновья создателей.