На третью же ночь ему стали сниться уже исключительно покойники, но самое страшное ждало на четвертую ночь. Не выдержав нервного напряжения, он проснулся. Сердце тяжело ухало, в висках стучало, и он встал, чтобы напиться колодезной воды. Постояв немного возле бадейки, он решил поставить себе ковшик с водой у изголовья, дабы не вставать еще раз, коли опять проснется. Однако, сев на широкую лавку, служившую ему ложем, он в изумлении отпрянул, глядя помутившимся взором на печку, которая вдруг исчезла, а вместо нее появился кусок царской опочивальни и раскачивающийся в глубокой печали, обхвативший себя обеими руками за голову сам Иоанн Васильевич, стенающий в отчаянии:
– Горе мне, горе! Сына свово, наследника, дитя невинное загубил! Бесы, бесы в меня вселились.
Вдруг царь перестал кричать и так же изумленно начал вглядываться в Синеуса, будто и вправду увидел своего верного дружинника, коий так подло покинул его, почему-то не пожелав смотреть более на проливаемую кровь невинных, на смерти замученных стариков и детей.
– Ты?! Ты?! – перепуганно бормотал царь. – Почто явился мне? Я тобе не убивал! Ты не мной убиен! Нет на мне греха! Сгинь! Сгинь!
Тут он поднял посох и с силой метнул его в Синеуса. Видение исчезло. Посох же, долетев до какой-то невидимой границы, жалко звякнул и, зависнув на некоторое время аккурат над потолочной балкой, чиркнул по ней, переворачиваясь в воздухе, и упал возле печки. Синеус, вжавшись в угол, зажмурил в ужасе глаза, а когда открыл их, лежащего у печки посоха уже не было.
Он снова прилег на лавку, крепко уснул, а вспомнив наутро, что с ним приключилось ночью, весело, хоть и несколько натужно, засмеялся, убеждая себя, что ничего не было. Смеялся он до тех пор, пока не увидел стоящую на полу возле изголовья полную кружку воды.
Улыбка сошла с его лица. С опаской взглянул он на балку и увидел на ней четко очерченный чем-то острым, тонкий свежий след-царапину. В страхе он перекрестился и уж хотел было вовсе бежать из этого дьявольского места куда глаза глядят, как неожиданно пришедшая в голову мысль заставила его передумать.
«Все равно зимой далеко не убежишь», – убедил он себя, перетаскивая свою нехитрую постель в другой угол.
Однако, несмотря на все свои вечерние опасения, ночь прошла спокойно. Сон приснился, но какой-то совсем обычный и нереальный. И уж было вовсе забыл Синеус про чертовщину, творившуюся с ним, как спустя три года узнал он ненароком в Угличе, что царь-батюшка в порыве бешенства ударил посохом в висок своего сына, который сейчас при смерти, и во всех церквях молят всевышнего, дабы смерть отступилась от царевича.
Услышал и не придал этому никакого значения, только слегка пожалел юного Иоанна, который рос в сущности хорошим, славным, и кабы не постоянное его присутствие, а потом и непосредственное участие в кровавых отцовских забавах, то из него вышел бы добрый муж, государь и семьянин. Такого же, как и он сам, кровавого тирана сотворил из него сам государь. Не желал он, дабы его единоутробный сын с осуждением смотрел на кровавые игрища родителя, и своего добился. Во всяком случае, Новгород Великий они разоряли уже вместе, и коли сын и не превзошел отца во всевозможных мерзостях, то отстал совсем ненамного.
Лишь потом, воротившись в свою избушку, припомнил Синеус ту окаянную четвертую ночь и слова Иоанна Васильевича. Вспомнил он и кружку, и черту на балке, и… вновь хотел поначалу бежать из этого дьявольского места, но любопытство и обычное упрямство оказались сильнее, и… снова немудреная постель перекочевала в тот проклятый угол.
Правда, увидел он в ту ночь немного, а кого венчали на царство, так и не уразумел, лишь потом домыслил, что стоявший с бармой и скипетром человек, с безвольным и дряблым лицом, был не кто иной, как «наш убогий». Именно так презрительно называл Иоанн своего сына Федора, которого Синеус всегда немножечко жалел, улыбался ему при встрече и всячески старался выразить мальчику свое искреннее сочувствие. Никогда не забыть Синеусу, как Иоанн, будучи в изрядном подпитии, велел ему залезть на звонницу и притащить сюда Федора, особливо с ним не нежничая, а то уж он что-то сильно разошелся, наяривая в колокола.
Иной запросто стащил бы за шиворот царевича, как напроказничавшего щенка, но Синеус так поступить не мог. Он ласково остановил руку мальчика, в самозабвении упивавшегося колокольным звоном, и тихо, почти на ухо, шепнул:
– Царь-батюшка тебя кличет. – И, завидев, как уплывает счастливая улыбка с лица, а ему на смену вновь приходит покорно-испуганное выражение, насколько мог мягко, добавил: – Идем, царевич, а то царь-батюшка прогневаться изволит.
Мальчик шагнул вниз по крутой лестнице, но, будто чуя что-то недоброе, вдруг как-то разом обмякнув, пошатнулся и упал бы вниз, если бы ловкая рука Синеуса не подхватила его уже на лету. Воин, бережно держа на руках худенькое мальчишечье тельце, начал спускаться с драгоценной ношей вниз.
«Сомлел совсем, бедняга. Не жилец, видать, на этом свете. Али отец своей „добротой» да „лаской» довел ребятенка», – подумалось еще тогда ему.