Видела Катя, а знала больше, чем видела, какой ужас творится в царстве черного барона. И тем удивительнее, что все это до нее как будто не доходило. Все ей было интересно и ново, и всему она радовалась. Обед, по ее понятиям невероятно роскошный, съела с удовольствием и если бы можно было, то облизала бы ложку. Закуски, вино, фрукты — где это достанешь? А зонт над столом какой красивый! Под ним совсем не чувствуешь жары.
Не переигрывала ли Катя? Была ли это вообще игра? Нет, пожалуй, радовалась она искренне и не играла. Просто довольна была, что увидела Крым, море, горы, отца и вот сидит, обедает с ним. Даже сознание опасности вызывало какой-то подъем, а что до мусора и страшных картин, которых она по дороге сюда насмотрелась, то от всего этого лучше отвернуться. Ну его, к чертям на пасеку, как милая Сашок любит выражаться.
Ах, Саша, Саша, вот ты бы тут, наверно, погорячилась да наломала бы дров сразу, с первых минут. А ведь это все уйдет, подружка, не может не уйти. На войне бывает и поэзия подвига, а бывает и то, что унижает человека и делает его скотом — нечисть, хамство, скотоподобная злоба и трусость. Жаль, не было у Кати под рукой дневника, а то записала бы эту мысль. Теперь Катя гораздо глубже понимала переживания Саши, когда та после разгрома корпуса Жлобы скиталась по вражескому тылу. Обо всем, что Саша там увидела и пережила, она рассказывала со злостью, с угрюмой ненавистью. А Кате сейчас казалось, что если ей суждено вновь встретиться с Сашей, то она будет рассказывать о своем пребывании в баронском Крыму иным тоном. Она будет описывать ужасы Дантова ада без ужаса; ведь хамство и нечисть, тупость и жестокость противоестественны, чужды человеческой природе и потому жалки, как всякое уродство. Лучше их не замечать.
Вот какие соображения бродили в голове Кати, пока она обедала, они-то и поддерживали в ней бодрый дух, который, заметим здесь, все больше смущал Иннокентия Павловича и, наверно, внушал опасения, что, пожалуй, Катенька чересчур еще молода и легкомысленна и вряд ли подходит для того дела, с каким сюда прибыла.
Порой, ловя на себе его пытливый взгляд, она переставала улыбаться и спрашивала:
— Ну, что опять, папочка? Ты что в меня так впился?
— Ничего, доченька, ничего, — поспешно отводил он глаза.
— Я тебе какой кажусь? Наверно, еще вроде ребенка?
Он с внутренним удивлением думал: «Колдунья!» Ну как она смогла угадать его мысли? И, уже начиная понимать, что дочь гораздо старше и серьезнее, чем ему показалось, он отвечал:
— Ты ничего, ничего. Знаешь, вполне. А я как?
— И ты вполне, — смеясь, повторила она его слова. — Ну, разве что постарел чуть. Так и я куда старше стала… Да! Вспомнила! Есть у меня для тебя подарок. Сигару хочешь?
— О! — поднял он брови. — А ну, ну!
В сумочке у Кати еще лежали три сигары из пяти полученных от Блюхера в тот день, когда она была у него в Каховке. Остальные Кате пришлось подарить людям, которые помогали ей сюда добраться.
— У тебя еще есть? — спросил Иннокентий Павлович, наслаждаясь ароматным дымком сигары. — Дай мне.
— Зачем?
— Тут рядом с нами сидит генерал Слащев. Он в опале у Врангеля, снят с должности. Я бы его угостил. Он теперь наш завсегдатай.
Катя впилась острым взглядом в здоровенного белолицего генерала, сидевшего за столиком в трех шагах от нее. И это Слащев? Тот, которого так ненавидят и проклинают все по ту сторону фронта? Человек, по чьей вине пролито столько крови! Не удержи он Крыма при разгроме деникинских войск, не было бы и баронского гнезда, из которого потянулись хищные руки к Таврии и дальше. Слащев (теперь уже не просто Слащев, а Слащев-Крымский) сидел один и хмуро поглядывал из-под бровей на публику.
Но мы еще не сказали главного: вид Слащева поразил бы любого, не только Катю. Он опух весь, обрюзг, под глазами синели кровоподтеки, будто после драки, руки у него тряслись, и это заметно было даже издали. У ног Слащева жалась небольшая собачонка, он кормил ее объедками со стола и приговаривал:
— На! Звери лучше людей. Гордись, что ты не человек жалкий, а пес! На!
— Какой бурбон! — произнесла чуть слышно Катя.
Такая злоба со дна души поднялась, что Кате даже нехорошо стало, и, заметив это, Иннокентий Павлович в тревоге взял дочку за локоть:
— Уйдем отсюда. Дернул меня черт…
— Нет! — вскинула голову Катя. — Зачем? Будем сидеть. На! — Она в каком-то исступлении порылась в сумочке и достала сигару. — На, отдай ему. Ну пожалуйста!
Иннокентий Павлович подумал: он не знает еще своей дочери. Вот выросло существо, почти никем из родных не воспитанное, как это принято было прежде понимать. И вдруг перед ним уже, в сущности, сложившийся человек, у которого не просто свои взгляды и характер, а особое мировоззрение и еще что-то, наводившее на мысль, что Катенька, будь она актрисой, сумела бы с огоньком сыграть роль Лауренсии в «Овечьем источнике».
Ругая себя и уже жалея — вот, действительно, дернул его черт за язык! — Иннокентий Павлович, делать нечего, понес сигару Слащеву.