Он скоро откланялся. Барон проводил его до двери, пообещал прибыть в порт на проводы и, оставшись один, снова заходил по кабинету. Иногда он поглядывал на часы, но не для того, чтобы посмотреть, сколько еще осталось времени до истечения срока ультиматума Фрунзе. Нет, просто ему казалось, что и часы и время не идут, будто кто-то взял да остановил их навсегда…
К утру «Аякса» уже не было в порту, ушел еще затемно в море, увозя из Крыма престарелую мать последнего российского императора, родную сестру здравствующей английской королевы. Что до всех остальных российских граждан, то на них де Робеку, право же, было в те минуты просто наплевать.
Собственно, на этом можно было бы кончить и с ним, а заодно и с Врангелем. На ультиматум Фрунзе барон не ответил и несколько дней спустя сам бежал из Крыма вслед за де Робеком. Люди видели, как туманным утром он взошел на борт крейсера «Корнилов», и с палубы, где в честь его превосходительства выстроился почетный караул, грянуло солдатское «ура». Что означало это «ура», не понять. Едва трап убрали, крейсер густо задымил своими трубами и стал выбираться в открытое море.
Ну что еще сказать? Бежал барон, увез де Робек Марию Федоровну, это еще ладно, бог с ними, а вот зачем, скажите, вместе с ними в те же ноябрьские дни бежало из Крыма больше ста тысяч отчаявшихся людей, зачем они ринулись очертя голову в заморские края, где потом многие годы терпели страшные муки и унижения, и долго где-нибудь в Константинополе или Париже можно было видеть бывших врангелевских солдат, казаков, даже офицеров, стоящих на панели с протянутой рукой.
Вот, пожалуй, и все о Врангеле. Мечтал человек о судьбе Наполеона, а оказался Федот, да не тот, и таким ушел из жизни в 1928 году, сорока восьми лет от роду, оставив после себя пухлый том мемуаров, из которых видно, что он так ничего и не понял. Эдип из барона не вышел, и «Сфинкса» он так и не разгадал.
Два военачальника — Фрунзе и Врангель — это, конечно, несопоставимые величины, но вот что показательно: когда Врангель бежал из Крыма, он не проронил ни слезинки, и лишь одно желание обуревало его: подать в суд истории на де Робека; а Фрунзе, победителем вошедший в Крым, после взятия Перекопа стоял на усеянном трупами валу, и на глазах у него были слезы, которые он украдкой смахивал. Об этом свидетельствует в своих воспоминаниях венгр-красноармеец Шаркези, состоявший тогда в личной охране Фрунзе.
А потом он, командующий фронтом, которого уже не существовало, телеграфировал в Москву Ленину, что армии фронта свой долг перед республикой выполнили и мощными ударами красных полков «раздавлена окончательно южнорусская контрреволюция».
Последний рубеж был взят. И взят с таким блеском, что долго еще после двадцатого года ораторы говорили: «Теперь мы должны взять хозяйственный Перекоп».
В Крыму уже не гремели выстрелы и уже кончался ноябрь, когда в «Правде» впервые появилась маленькая заметка о Фрунзе. Коротко сообщалось о его прошлой революционной деятельности и отмечалось, что еще на Восточном фронте против Колчака Фрунзе проявил недюжинные способности и энергию.
Шрифт был мелкий, неброский.
Но то была черта самой эпохи — эпохи великой скромности людей, делавших великую революцию.
И все же, спросите вы, какова судьба Саши и Кати? Удалось ли мне видеться с ними? И много, много вопросов еще встает, и ответить на них нужно хотя бы здесь, в эпилоге повести.
Сразу скажу: Сашу Дударь я так никогда и не видел. Знаю только, что она живой и невредимой (пуля ее действительно тогда не взяла) дошла до Севастополя и там встретилась с Катей, по счастливой случайности избежавшей расстрела, а отца Кати и матроса Прохорова в живых уже не оказалось, оба погибли в застенках белой контрразведки. Не уцелела бы и Катя, да признали ее несовершеннолетней и присудили к десяти годам каторги. Приход советских войск в Крым освободил ее из тюрьмы.
Вот с ней-то я виделся, но не тогда, в двадцатом, а уже в наше время, всего только в прошлом году, когда ездил в Каховку и на Перекоп.
Чутье не обмануло меня — та самая симпатичная седая женщина, с которой я повстречался в Каховке, как раз и оказалась Катей, а вернее, Екатериной Иннокентьевной, и я был несказанно рад, еще застав ее в Каховке.