В кастрюле с горячей водой две русские женщины мыли хирургические инструменты. Освещение комнаты оставляло желать лучшего. У операционного стола врач поставил большую керосиновую лампу крестьянина, а сам хозяин держал над головой хирурга еще одну лампу. Еще по одной лампе держали в руках лейтенант и сержант.
В углу комнаты, образованном большой печкой, плакал молодой русский. На вид ему было лет семнадцать, как и мне. Я поставил кастрюлю перед врачом, опустившим в нее толстый комок ваты, и замер на месте, не в силах отвести взгляд от раны, которой занимался доктор. Кожа вокруг нее, казалось, была порвана, все пропиталось кровью. Из огромной дыры, над которой какими-то ножницами с загнутыми концами орудовал врач, струилась алая кровь. В голове все поплыло, я почувствовал тошноту, но так и не смог отвести взгляда. Пациент дергал головой из стороны в сторону. Двое солдат крепко его держали. Кровь отлила у него от лица, по нему струился пот. Во рту у него был бинт. Наверное, его засунули раненому, чтобы тот не кричал. Это был солдат из бронеколонны. Я не мог пошевелиться.
— Подержи его за ногу, — мягко обратился ко мне врач.
Я помедлил, потом дрожащими руками взялся за ногу и почувствовал, как у меня трясутся руки.
— Осторожно, — проронил доктор.
Я увидел, как скальпель еще глубже забрался в рану, почувствовал, как напрягаются и снова расслабляются мышцы ноги. Затем закрыл глаза. Я слышал звуки от хирургических инструментов и тяжелое дыхание пациента, который не переставал дергаться, несмотря на местную анестезию.
Затем я услышал звук пилы. Несколько минут спустя нога, которую я держал, стала тяжелее. Теперь ее удерживали только мои руки. Хирург только что ампутировал ее.
Несколько мгновений я оставался в таком странном положении, держа непомерную ношу, и готов был упасть в обморок. Наконец, положил ее на кипу бинтов позади стола. Никогда, даже если мне суждено прожить сто лет, я не забуду эту ногу.
Моему шоферу удалось сбежать, и я ожидал, пока меня перестанут замечать, чтобы тоже испариться. Но к несчастью, до самой поздней ночи удобный случай так и не подвернулся. Мне пришлось помогать в других операциях, которые были ничем не лучше ампутации. Был уже почти час ночи, когда я, наконец, растворил двойные двери избы.
Налетел морозный ветер; холод казался особенно невыносимым. Я помедлил, но при мысли о том, чтобы снова вернуться к раненым, мертвецам и рекам крови, я решил, что лучше уж мороз. Небо было ясное, светлое, казалось, воздух замер. Тени домов и грузовиков выделялись яркими блестками снега. Не было видно ни души.
Я отправился по деревне искать свой «Рено». Так можно уничтожить весь конвой, прежде чем кто-нибудь спохватится. Раскрылась дверь избы, из нее показалась чья-то закутанная фигура. Было видно, когда сверкнул «Маузер». Фигура сделала несколько неуверенных шагов по сугробам. Заметив меня, человек в шинели проговорил:
— Заходи. Моя очередь.
— Куда заходить?
— Греться. Если, конечно, не хочешь сделать еще круг.
— Но я не в карауле. Помогал хирургу, а теперь иду спать.
— Ясно. А я спутал тебя с… — Он назвал какое-то имя.
— Говоришь, здесь можно погреться?
— Да, заходи. Это штаб караула. Мы меняемся через каждые пятнадцать — двадцать минут. Конечно, не выспишься, но хоть не мерзнуть два часа подряд.
— Да уж. Спасибо. Я зайду.
Я нажал тяжелую дверь и вошел. В очаге горел огонь. В пепле четверо солдат (среди них был и Гальс) жарили картошку и еще какие-то овощи. Кроме огня, другого света не было. Сразу за мной вошел еще один солдат, наверное, тот караульный, за которого меня приняли. Я разогрел то, что осталось в котелке, без аппетита поел и растянулся на полу перед очагом, чтобы поспать в лучших из всех возможных условий. Через каждые пятнадцать — двадцать минут караульный будил какого-нибудь беднягу, только что погрузившегося в сон. Крики недовольных своей участью время от времени меня будили. Было еще темно, когда просигналили подъем.
Мы медленно поднялись с пола, послужившего нам постелью. Уже давно нам не приходилось просыпаться, не испытывая при этом чувства холода. Молодая русская женщина вышла к нам из-за занавесок в углу комнаты. В руках у нее был кувшин, который она с улыбкой протянула нам. Горячее молоко. На секунду я забеспокоился, уж не отравлено ли оно, но Гальс, предпочитавший умереть на полный желудок, схватил котел и сделал добрый глоток. Мы передали молоко по кругу, затем Гальс усмехнулся, отдал его русской и расцеловал в обе щеки. Она зарделась. Мы раскланялись и ушли.
Едва выйдя наружу, мы будто попали под холодный душ. Началась перекличка. Всем раздали по чашке кофе. Как и в любое другое утро, нам понадобилось добрых полчаса, чтобы раскочегарить двигатели. Задолго до рассвета 19-я рота отправилась по блестящему льду проклятой советской шоссейной дороги имени Третьего Интернационала.