Но потери, понесенные глаголами, в меньшей степени коснулись других средств репрезентации символического, а некоторые из них выиграли в результате происходящей на наших глазах мутации. Обратимся к музыке, которая по некоторым параметрам составляет совершенно обособленную сферу или подразделение искусства. Именно музыка заставляет призадуматься над весьма своеобразной точкой зрения Георга Лукача, согласно которой никогда не было единого «протоискусства» (ни примитивного, ни синкретического, никакого), разделившегося впоследствии на дифференцированные виды и жанры; наоборот, независимые и разнородные явления символического были со временем собраны под общим собирательным именем «искусство», при том что принудительное единство искусства само по себе все равно остается в высшей степени искусственным[108]. Искусство по Лукачу – что-то вроде «приправы»: известно, что в некоторых кулинарных традициях в список приправ включаются хлеб и даже вино, но исключается, например, чеснок. В будущем вполне мыслимо появление новых принудительных синтетических единств, способных конкурировать с искусством в качестве явлений реальности. Почему бы в альтернативной раскадровке символического не породить уже в ближайшее время какой-нибудь «спарт» (sport + art), куда были бы включены некоторые виды спорта и кое-что из ведомства традиционного искусства, при том что этот сплав оказался бы более прочным и органичным, чем многие произвольные конструкции сегодняшнего дня?
Музыка изначально обладает объективной сенсорной автономией, которая, правда, разрушается с появлением musica ficta[109]. Зато эта субъективная и во многом субъектообразующая музыка имеет один очень важный в нашем случае аспект, роднящий ее с искусством слова и отличающий от прочих искусств, скажем от живописи и фотографии. Этот общий элемент – способность к собственной имманентной интерпретации. Дело в том, что музыку можно пояснять музыкой примерно в том же смысле, в каком мы поясняем слово словом, – а ведь не существует архитектуры, которая поясняла бы и интерпретировала архитектуру, ибо архитектура, равно как и живопись, интерпретируется словом, универсальным медиатором символических обменов[110].
Дирижер, интерпретирующий музыку, остается при этом музыкантом в отличие от интерпретатора поэзии, не являющегося поэтом (или являющегося им лишь «привходящим образом», как сказал бы Аристотель). Альтернативные возможности, депонированные в позиции дирижера, в полной мере раскрываются лишь сегодня.
Для экспансии альтернативной валюты взаимопонимания потребовалось еще одно преобразование – переход от позиционности дирижера, являющегося «композитором второго порядка», к роли диджея, «композитора третьего порядка». Диджей фактически примеряет статус нового интерпретатора, который навязывает свою волю (свой вкус), не говоря ни слова или, во всяком случае, не выбирая слов («вау» или «гыы» прекрасно подходят). При этом внимающие диджею оценивают его аргументы, соглашаются с ним или вступают в спор – хороший диджей получает награду, которая прежде доставалась лишь интересному собеседнику, и важность этого обстоятельства трудно переоценить.
Музыка, на которую можно ответить музыкой, существовала всегда, хотя и маргинальным образом. Предпринимались попытки проследить трехвековую перекличку музыки и математики, наполненный смыслом диалог, не нуждавшийся в вербализации[111]. Можно вспомнить магистра Музыки из «Игры в бисер» Германа Гессе или традицию восточной эзотерики, согласно которой истинное понимание не требует слов. Но действительное осуществление утопии бессловесного понимания наверняка привело бы в ужас всех авторов проекта.
Возможна ли музыка как реплика в споре, способная разрешить спор, не прибегая к словам? Вполне, однако такая музыка бесконечно далека от прихотливых созвучий Касталии, провинции Игры. Ее образец – это звуковая заставка на мобильном телефоне, которая сегодня порой говорит больше, чем собственно слова, произносимые в трубку. Однако и здесь не все так просто.