— Люди, живущие возле болот, уверяют, что никто не встречал там чужого человека — ни жертвы, ни преступника. Однако факт налицо — конь дошел до болота, значит, и человек должен быть неподалеку. Мне по-прежнему кажется, что он лежит в одной из этих торфяных ям и мы никогда больше не увидим его и не услышим о нем. Я послал к канонику Элюару с просьбой выяснить, что было надето на Клеменсе. Наверное, на нем было приличное платье, а может быть, и драгоценности. Этого достаточно, чтобы привлечь грабителей. Но если дело обстояло так, то, похоже, это первый набег издалека, с севера, и очень возможно, что наши розыски прогнали разбойников, и какое-то время они не рискнут появиться снова. Ни один из путников больше не подвергся нападению в тех краях. Вообще-то чужаки сами находят свою гибель в болотах. Чтобы пройти там, нужно знать безопасные места. Насколько я могу судить, так и случилось с Питером Клеменсом. Я оставил там сержанта с парой солдат, и местные жители тоже начеку.
Кадфаэлю ничего не оставалось, как согласиться, что это самое вероятное объяснение исчезновения человека.
— И все же… Ты знаешь и я знаю, что если одно событие следует за другим, необязательно, чтобы второе вытекало из первого. Однако ум устроен так, что не может не связывать их. А здесь два события, оба неожиданные: Клеменс приехал и уехал, — четыре человека проделали с ним первый кусок пути и по-доброму распрощались, — а через два дня младший отпрыск этого семейства заявляет о своем намерении надеть сутану. Разумной связи здесь нет, но я не могу думать о каждом из них отдельно.
— Означает ли это, — спросил Хью прямо, — что ты полагаешь, будто мальчик принимал участие в убийстве и стал искать убежища в монастыре?
— Нет, — решительно заявил Кадфаэль. — Не спрашивай, что я думаю обо всем этом. У меня в голове — туман и смятение, но какие бы мысли ни скрывались в тумане — только не о соучастии парня в убийстве. Что побудило Мэриета уйти в монастырь, я понять не могу, но не соучастие в убийстве. — И хотя Кадфаэль высказал все так, как он действительно о том думал, перед его глазами опять возник брат Волстан, распростертый на траве, окровавленный, и застывшее лицо Мэриета — ледяная маска ужаса.
— Именно поэтому — а я с уважением отношусь к твоим словам — я не хотел бы выпускать из виду этого странного молодого человека. Так, чтобы в любой момент я мог схватить его, если потребуется, — честно признался Хью. — Ты говоришь, он должен отправиться в приют святого Жиля? На самый конец города, а рядом леса и открытые пустоши?
— Не бойся, — успокоил его Кадфаэль, — он не убежит. Ему некуда бежать. Какова бы ни была правда, собственный отец совершенно отстранился от Мэриета и откажется принять его. Парень лелеет только одну мечту — как можно скорее дать обет и покончить с этим, чтобы не оставалось пути назад.
— Значит, он ищет вечного заключения? Не спасения? — спросил Хью, с грустной и нежной улыбкой склонив свою темноволосую голову набок.
— Нет, не спасения, — мрачно произнес Кадфаэль. — Насколько я мог понять, он не видит для себя пути к спасению. Нигде.
Срок епитимьи закончился, Мэриет вышел из карцера, после холодной тьмы жмурясь даже от слабого света ноябрьского утра. Его отвели на собрание капитула, и он предстал перед суровыми лицами братии, чтобы попросить прощения за свои проступки и заверить, что осознал справедливость понесенного наказания.
Тихим голосом, спокойно и с достоинством он проговорил все, что от него требовалось, и Кадфаэль вздохнул с облегчением. От скудной пищи Мэриет похудел, и его лицо, до заключения коричневое от летнего загара, приобрело теперь оттенок темной слоновой кости, так как от природы кожа у юноши была бледной и краснела, только когда он приходил в ярость. Мэриет казался смирившимся, а может, он просто научился уходить в себя, так что любопытство, осуждение и злоба посторонних не могли тронуть его.
— Я хотел бы знать, что мне надлежит делать. Я готов точно все исполнить. Я в вашей власти, поступайте со мной, как найдете нужным.
По крайней мере, держать язык за зубами он умел, так как явно никому, даже брату Павлу, не проговорился о том, что Кадфаэль рассказал, как собирались поступить с ним в дальнейшем. Если верить Айсуде, он научился помалкивать с тех пор, как стал взрослеть, а может, и раньше — с того момента, как его детскую душу обожгло сознание, что старшего брата любят гораздо больше, чем его самого, и он стал проявлять непокорность и упрямство для того лишь, чтобы привлечь внимание тех, кто его недооценивал. Такое поведение только ожесточало родителей, и ему еще упорнее отказывали в ласке.
«И я смел выговаривать ему за то, что он поддался первому в жизни горю, — думал полный сострадания Кадфаэль, — а ведь жизнь мальчика была поистине несчастной».
Аббат был настроен крайне добродушно, он не стал поминать допущенные ранее Мэриетом ошибки и объяснил, что следует теперь делать.