Прошел день — мать преступника не явилась на тюремный двор; еще прошел день — и она не пришла навестить своего сына; третий вечер наступил — ее нет как нет, а между тем через двадцать четыре часа ему должно будет расстаться с нею — вероятно, на всю жизнь. Как сумасшедший, бегал он по тесному тюремному двору взад и вперед, как бешеный, хватался за свою голову, лишенную человеческого смысла. О, с какой быстротой нахлынули на его душу давно забытые воспоминания протекших дней!.. С каким ужасным отчаянием услышал он, наконец, роковую весть! Его мать — единственное создание, связанное с ним узами крови и любви, — лежит на одре болезни, умирает, может быть, на расстоянии одной мили от места, где он стоит. Будь он свободен и не скован — в пять минут быстрые ноги принесли бы его в родительский дом. Он подскочил к воротам, схватился за решетку с энергией отчаяния, рванул, отскочил опять и ударился о толстую стену в безумной надежде вышибить камни; но стена издевалась над усилиями сумасшедшего человека. Он всплеснул руками и заплакал горько.
Я принес материнское благословение заключенному сыну, и принес я к болезненному одру матери горькое раскаяние ее сына и торжественное обещание его загладить следы прошедшей жизни. Я слышал с замиранием сердца, как раскаивающийся преступник строил планы для утешения своей матери по своем возвращении из ссылки; но я знал, что прежде чем достигнет он места своего назначения, его мать не будет более принадлежать к этому миру.
Его отправили ночью. Через несколько недель душа страждущей матери возлетела — я торжественно верю и свято уповаю — к месту вечного блаженства и покоя. Я отслужил панихиду над бренными останками. Она лежит на здешнем кладбище. Над ее могилой нет никакого камня. Человек знал ее печали; добродетели ее известны Богу.
Заранее было устроено, что преступник, при первом позволении, станет писать своей матери и что письма его будут адресованы на мое имя. Отец положительно отказался от своего сына, лишь только отвели его в тюрьму, и для него было все равно, жив он или нет.
Прошло два-три года: о молодом Эдмондсе не было ни слуха, ни духа. В продолжение семи лет, то есть половины срока его ссылки, я не получил от него ни одного письма. Оставалось прийти к вероятному заключению, что он погиб или умер.
Нет, однако ж. По прибытии на место ссылки Эдмондс был отправлен в одну из самых отдаленных колоний, и этим обстоятельством объясняется тот факт, что ни одно из его писем не дошло до моих рук, хотя писал он довольно часто. Все четырнадцать лет пробыл он на одном и том же месте. По истечении этого срока, верный обещанию, данному матери, он отправился в Англию и, после бесчисленных затруднений, прибыл пешком на свою родину.
В прекрасный воскресный вечер, в середине августа, Джон Эдмондс подходил к той самой деревне, которую четырнадцать лет назад он оставил с таким позором и стыдом. Ближайший его путь лежал через кладбище. Как сильно забилось сердце в его груди, когда он подошел к церковной ограде! Высокие тополи и липы, озаренные последними лучами заходящего солнца, пробудили в его душе воспоминания давно прошедших дней. Он представлял себе, как, бывало, смотрел на ее бледное лицо и как глаза ее наполнялись слезами, когда она любовалась на его черты. Случалось иногда, эти слезы падали на его щеки, когда мать наклонялась целовать своего любимца; невинный малютка плакал и сам, хотя не понимал, отчего и зачем. И вспомнил Джон Эдмондс, как часто он резвился со своими сверстниками по этому зеленому дерну, оглядываясь временами назад, чтоб уловить улыбку матери или услышать ее ласковое слово. Но вот декорация переменилась, младенчество и первые лета юности прошли: наступил период нравственного омрачения, период унижения, стыда, неблагодарности, позора… все припомнил Джон Эдмондс, и замер дух в нем, и сердце облилось кровью…
Он вошел в церковь. Вечерня кончилась, народ расходился, но двери еще не были заперты. Глухо раздались его шаги по чугунному полу, и он почти оробел от этого звука. Все было тихо и спокойно. Он оглянулся вокруг. Ничего не изменилось: все те же старые памятники, на которые тысячу раз смотрел он с детским благоговением в бывалые годы; тот же маленький аналой с полинялой пеленой, тот же алтарь, перед которым так часто повторял он десять заповедей. Он подошел к старой ложе, где так часто в воскресные дни сиживал подле матери: ложа была заброшена и обличала продолжительное отсутствие особы, которой она могла принадлежать. Не было здесь ни Библии, ни маленькой подушки, где лежала священная книга. Быть может, мать его занимала теперь другую, беднейшую ложу, или была так слаба, что не могла дойти до церкви одна, или… но он боялся подумать о том, что могло быть вернее всего. Холодный пот пробился из всех его пор, и он страшно задрожал при выходе из церкви.