Посреди стола возвышался объемистый хрустальный графин, свет свечи играл на его гранях.
– Разлей, сыне, – приказал мне инок Софроний. – Помянем невинно убиенных в сей скорбный день.
Меня нисколько не смущала и не унижала роль кравчего – в конце концов я был здесь самым младшим. И на капитуле Пятого Рима мог присутствовать лишь с правом совещательного голоса, как принято нынче выражаться, да и то лишь, когда позовут. Я все еще оставался в чине малого таинника, и на звание таинника великого мог претендовать самое малое лет через пятьдесят после первого посвящения – стало быть, лишь в тысяча девятьсот семьдесят первом году. В Пятом Риме продвижение по службе шло медленно.
Мы выслушали заупокойную молитву, встали, перекрестились и осушили по простой граненой стопке.
– А теперь, дети мои, к делу, – сказал инок Софроний, отерев уста. – Итак, кто из вас, аспиды и василиски, помог вождю российскому покинуть обитель слез и юдоль скорби?
Он обвел всех сидящих в горнице пронзительными черными глазами так, что поежились даже самые бесстрашные.
Конспирация в Пятом Риме всегда была но высоте, но замаскироваться так, как Софроний, не удалось никому. Глава самого могущественного тайного ордена в мире жил в коммунальной квартире на Сивцевом Вражке, и даже там своей комнаты не имел, а ютился на антресолях, именуемых иногда полатями. Но и этого бывало недостаточно злонравным соседям, прав был покойный Михаил Афанасьевич. Они то и дело пытались выпихнуть живучего старичка в дом престарелых. Для пресечения подобных попыток в коммуналку прибывал обычно Семен Павлович, а то и сам воевода Фархад. Однажды за недосугом послали и меня, и тогда я понял, что куда легче утихомирить взбесившегося элементала, нежели смертного, возжелавшего чужих полатей. Несколько месяцев охранительные чары действовали, а потом начиналось все сначала. В конце концов я догадался хорошенько угостить и щедро вознаградить тамошнего участкового и даже положил ему небольшое жалованье – тут все и прекратилось…
– Говори, воевода! – потребовал старец.
Михаил Васильевич Скопин-Шуйский, он же Фархад, был мрачен. Два дня назад он послал особого курьера к маршалу Жукову, и если курьер не вернулся до полуночи, то не вернется уже никогда. Курьером этим мог стать и я…
– Ты меня, отче, знаешь, – сказал Фархад. – Никогда не действовал я ни заговором, ни ядом – ведаешь ведь, что меня самого Васька Шуйский ладился отравить. Ну а уж подушкой спящего старика душить – обижаешь, отче.
И развел руками. Ладони у него были такие широкие и крепкие, что никакой подушки и не понадобилось бы.
– А ты, лекарь, смерти помощник? – воззрился старец на Великого. Семен Павлович молча поглядел на него, потом налил стопку, выпил, зажевал парниковым огурцом и только тогда сказал…
– Клятву Иппократову даже и по твоему, отче, приказу не нарушил бы.
– Да? – сказал Софроний. – А кто на правительственных дачах озорничал, живоходящего покойника сотворил? С юнца, – он поглядел на меня, которому исполниться должно было через месяц пятьдесят девять годочков, – с юнца спрос невелик, ибо сущеглуп и зелен еси…
– Сказал же – нет! – чуть не сорвался на крик Семен Павлович. – Хоть я и выблядок, а все же царский сын, и неприлично мне врать… («Выблядков отдавать в художники» – вспомнился мне указ Петра Великого).
– Добро, – махнул рукой Софроний. – Еще неизвестно, чей твой батюшка-то сын был… Верю. А ты что скажешь, ляше гордоустый?
Пан Ежи Твардовский в пиджачной паре и вышитой по вороту рубашке выглядел как подгулявший председатель колхоза из фильма «Богатая невеста». Вот у него-то было множество оснований прикончить Усатого Батьку.
Пан Ежи был единственным уцелевшим из небольшого польского филиала Пятого Рима и вообще единственным уцелевшим после расстрела в Катыни.
Перед казнью пожилой вахмистр Войска Польского успел раскусить ампулу с ударной дозой ксериона, да и палач попался неопытный. После нескольких дней, проведенных в подземном аду на трупах соратников, он кое-как оклемался и сумел выкопаться с помощью то ли ложки, то ли пряжки. Но с этого часа он навсегда утратил обычную польскую «йовяльность». Он признался мне, что даже когда пережил посажение на кол в Бахчисарае, то уже через месяц вполне мог пировать с татарами (правда, крещеными). Теперь же…
– То бздура, пане Софронию, – сказал он. – Кабы Сталин был немец – а то ведь ни то ни сё.
Помимо всего остального, пребывание на Капитулах доставляло мне и чисто лингвистическое удовольствие, поскольку многоживущие изъяснялись на такой поразительной смеси всех временных и географических пластов русского и прочих языков Европы и Азии, что от нее у Бодуэна де Куртенэ случился бы приступ ипохондрии, а у Фердинанда де Соссюра просто вышибло бы днище. А ведь здесь еще не было Брюса с его петровскими пассажами…